Баннер

Сейчас на сайте

Сейчас 282 гостей онлайн

Ваше мнение

Самая дорогая книга России?
 

Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени. Спб, 1841.

Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание второе. Части первая-вторая. Санкт-Петербург, в типографии Ильи Глазунова и Кº, 1841. [Цензурное разрешение П. Корсакова — 19 февраля]. Тираж 1200 экземпляров. Розничная цена — 5 рублей 60 копеек за обе части.

Часть первая: [6], 173 стр.

Часть вторая: [6], VI, 250 стр.

Примечательно, что в этом новом издании присутствует предисловие Лермонтова ко второй части романа (стр. I-VI), в котором автор полемизирует с С.П. Шевыревым, по мнению которого Печорин — явление, будто бы не свойственное русской действительности, навеянное «тлетворным» влиянием Запада… Обе части в одном красном марокеновом переплете эпохи с тиснением золотом на крышках и корешке. Оригинальные форзацы — «павлинье перо». Формат: 19х13 см. Второе и последнее прижизненное издание романа! Редкость!

Библиографическое описание:

1. Смирнов–Сокольский Н. П. «Моя библиотека», Т.1, М., «Книга», 1969. №823.

2. The Kilgour collection of Russian literature 1750-1920. Harvard-Cambrige, 1959 — отсутствует!

3. Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана. Аннотированный каталог. Москва, 1989 — только третье издание 1843 года!

4. Библиотека русской поэзии И.Н. Розанова. Библиографическое описание. Москва, 1975, №871.

5. Мезиер А.В. «Русская словесность с XI по XIX столетия включительно», Спб., 1899, №10399.

В рецензии на второе издание «Героя нашего времени» в конце лета- начале осени 1841 года В. Г. Белинский писал: «Беспечный характер, пылкая молодость, жадная впечатлений бытия, самый род жизни — отвлекали Лермонтова от мирных кабинетных занятий, от уединенной думы, столь любезной музам; но уже кипучая натура его начала устаиваться, в душе пробуждалась жажда труда и деятельности, а орлиный взор спокойнее стал вглядываться в глубь жизни. Уже затевал он в уме, утомленном суетою жизни, создания зрелые; он сам говорил нам, что замыслил написать романическую трилогию, три романа из трех эпох жизпи русского общества (века Екатерины II, Александра I и настоящего времени), имеющие между собою связь и некоторое единство, по примеру куперовской тетралогии, начинающейся «Последним из могикан», продолжающейся «Путеводителем в пустыне» и «Пионерами» и оканчивающейся «Степями». Но судьба распорядилась по-своему… Конец 1840-го года Лермонтов проводит в Ставрополе, где в ту зиму собралась вся «la fine fleur» военной молодежи, приехавшей на Кавказ «за лаврами»: барон Ип. Ал. Вревский, Д.А. Столыпин (брат Монго), граф Карл Ламберт, князь Сергей Трубецкой, Лев Сергеевич Пушкин, Д.С. Бибиков, Р.И. Дорохов, барон Л.В. Россильон и др. Время от времени наезжал из Прочного Окопа (крепость на Кубани) Мих. Алекс. Назимов, декабрист. «Несмотря на скромность свою, — вспоминает А. Есаков, — М.А. (Назимов) как-то само собой выдвигался на почетное место, и все, что им говорилось, бывало выслушиваемо без перерывов и шалостей, в которые чаще других вдавался М. Ю. Лермонтов. Никогда я не замечал, чтобы в разговоре с М.А. Назимовым, а также с И.А. Вревским Лермонтов позволял себе обычный свой тон persiflage'а.

Не то бывало со мной. Как младший, юнейший в этой избранной среде, он школьничал со мной до пределов возможного, а когда замечал, что теряю терпение (что, впрочем, не долго заставляло себя ждать), он бывало ласковым словом, добрым взглядом или поцелуем тотчас уймет мой пыл». В половине января 1841 года Лермонтов получил отпуск и уехал в Петербург. На другой же день по приезде он отправился на бал к графине Воронцовой-Дашковой. Появление опального офицера на балу, где были Высочайшие Особы, сочли «неприличным и дерзким», а разные недоброжелатели воспользовались этим случаем как доказательством, что поэт совершенно неисправим в своих выходках. Зато общество встретило его чрезвычайно радушно. «Три месяца, проведенные тогда Лермонтовым в столице, — пишет в своих заметках графиня Е.П. Ростопчина, — были, как я полагаю, самые счастливые и самые блестящие в его жизни. Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять в этой дружественной обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе благодаря его неисчерпаемой веселости». Когда срок отпуска приходил к концу, друзья поэта начали хлопотать об отсрочке, и Лермонтову разрешено было еще остаться в Петербурге на некоторое время. В надежде получить полную отставку Лермонтов пропустил и этот новый срок и решил уехать лишь после очень энергичного приказания дежурного генерала Клейнмихеля оставить столицу в 48 часов. Говорили, что на этом очень настаивал Бенкендорф, тяготившийся присутствием в Петербурге такого «беспокойного» человека, как Лермонтов. Оставляя Петербург, Лермонтов был в очень угнетенном состоянии и не переставал уверять своих друзей, что он уже не вернется живым. Князь В. Ф. Одоевский, прощаясь с Лермонтовым, подарил ему на память свою старую и любимую записную книгу, с тем чтобы поэт возвратил ее сам и всю исписанную. По смерти Лермонтова эта записная книжка была возвращена Одоевскому Ек. Ек. Хостатовым, 30 декабря 1843 года, и в ней оказались такие перлы лермонтовской поэзии, как: «Спор», «Сон», «Утес», «Они любили друг друга», «Тамара», «Свиданье», «Дубовый листок оторвался», «Нет, не тебя так пылко я люблю», «Выхожу один я на дорогу», «Морская царевна» и «Пророк». В последних стихотворениях Лермонтова слышатся прежние мотивы. Поэт сравнивает себя с «бедным листочком дубовым», созревшим до срока, выросшим «в отчизне суровой»:

Один и без цели по свету ношуся давно я,

Засох я без тени, увял я без сна и покоя.

Как и раньше, поэт ропщет на «судьбы решенье», жалуется на скуку и грусть, на горечь слез, на месть врагов и клевету друзей; скорбит, что жар души растрачен в пустыне. Ни поворота в настроении, ни просветленного примирения с миром, ни желания слиться с людьми и жизнью.

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть.

За все, за все тебя благодарю я...

За все, чем я обманут в жизни был, —

с горькою ирониею обращается поэт к Творцу.

Устрой лишь так, чтобы тебя отныне

Недолго я еще благодарил.

Мысль о «жалком» человеке способна отравить и те недолгие минуты покоя и забвенья, какие доставляет поэту общение с природою. Недаром природа, в стихотворении «Дубовый листок оторвался от ветки родимой», так недружелюбно встретила человека, когда он пришел к ней в поисках приюта. В Москве Лермонтову пришлось познакомиться с выдающимся немецким поэтом и критиком Фридрихом Боденштедтом. «Лермонтов, — вспоминает Боденштедт, — вполне умел быть милым. Отдаваясь кому-нибудь, он отдавался от всего сердца; только едва ли это с ним часто случалось... Людей же, недостаточно знавших его, чтобы извинять его недостатки за его высокие, обаятельные качества, он скорее отталкивал, нежели привлекал к себе, давая слишком много воли своему несколько колкому остроумию. Впрочем, он мог быть, в то же время, кроток и нежен, как ребенок, и вообще в характере его преобладало задумчивое, часто грустное настроение. Серьезная мысль была главною чертою его благородного лица, как и всех значительнейших его творений, к которым его легкие, шутливые произведения относятся так же, как его насмешливый, тонко очерченный рот к его большим, полным думы глазам…». Последний, кто пожал руку Лермонтова в Москве, был Юрий Самарин. «Во время его последнего проезда через Москву, — пишет Самарин Гагарину, — мы очень часто встречались. Я никогда не забуду нашего последнего свидания, за полчаса до его отъезда... Все это восстает у меня в памяти с поразительною ясностью. Он сидел на том самом месте, на котором я вам теперь пишу. Он говорил мне о своей будущности, о своих литературных проектах, и среди всего этого он проронил о своей скорой кончине несколько слов, которые я принял за обычную шутку с его стороны». Из Москвы Лермонтов отправился вместе с А.А. Столыпиным, который вновь поступил на службу и был прикомандирован к Нижегородскому драгунскому полку. По дороге они останавливались в Туле у А. Меринского и заезжали в усадьбу «Мишково», Мценского уезда Орловской губ., к М.П. Глебову, будущему секунданту Лермонтова на его последней дуэли . Из Ставрополя Лермонтов писал бабушке о своем намерении сначала отправиться в крепость Шуру, где в то время находился его полк, а оттуда — на минеральные воды; но, доехав до Георгиевской крепости, он изменил свой прежний план. Характерные для Лермонтова подробности по этому поводу находим в воспоминаниях ремонтера Борисоглебского уланского полка П.И. Магденко, познакомившегося с Лермонтовым и Столыпиным на станции Георгиевской. «На другое утро, — рассказывает Магденко, — Лермонтов, входя в комнату, в которой я со Столыпиным сидели уже за самоваром, обратясь к последнему, сказал: «Послушай, Столыпин, а ведь теперь в Пятигорске хорошо, там Верзилины (он назвал еще несколько имен); поедем в Пятигорск». Столыпин отвечал, что это невозможно. «Почему? — быстро спросил Лермонтов, — там комендант старый Ильяшевич, и являться к нему нечего, ничто нам не мешает. Решайся, Столыпин, едем в Пятигорск…» С этими словами вынул он из кармана кошелек с деньгами, взял из него монету и сказал: «Вот послушай, бросаю полтинник, если упадет кверху орлом — едем в отряд; если решеткой — едем в Пятигорск. Согласен?» Столыпин молча кивнул головой. Полтинник был брошен и упал к нашим ногам решеткою вверх. Лермонтов вскочил и радостно закричал: «В Пятигорск, в Пятигорск! позвать людей, нам уже запрягли!» Люди, два дюжих татарина, узнав, в чем дело, упали перед господами и благодарили их, выражая непритворную радость. Верно, — думал я, — нелегка пришлась бы им жизнь в отряде». Когда пришло время ехать дальше, Магденко пригласил Лермонтова и Столыпина в свою коляску. «Лермонтов и я сидели на задней скамье, Столыпин на передней. Нас обдавало целым потоком дождя. Лермонтову хотелось закурить трубку — оно оказалось немыслимым. Дорогой и Столыпин, и я молчали. Лермонтов говорил почти без умолку и все время был в каком-то возбужденном состоянии. Между прочим, он указывал нам на озеро, кругом которого он джигитовал, а трое черкес гонялись за ним, он ускользнул от них на лихом своем карабахском коне. Говорил Лермонтов и о вопросах, касавшихся общего положения дел в России. Об одном высокопоставленном лице я услыхал от него тогда в первый раз в жизни моей такое жестокое мнение, что оно и теперь еще кажется мне преувеличенным. Промокшие до костей, приехали мы в Пятигорск и вместе остановились на бульваре в гостинице, которую содержал армянин Найтаки. Минут через 20 в мой номер явились Столыпин и Лермонтов, уже переодетыми, в белом как снег белье и халатах. Лермонтов был в шелковом темно-зеленом, с узорами, халате, опоясанный толстым шнурком с золотыми желудями на концах. Потирая руки от удовольствия, Лермонтов сказал Столыпину: «Ведь и Мартышка, Мартышка здесь. Я сказал Найтаки, чтобы послали за ним». Именем этим, — заканчивает Магденко, — Лермонтов приятельски называл старинного своего хорошего знакомого, а потом скоро противника, которому рок судил убить надежду русскую на поединке…». Вскоре по отъезде Лермонтова из Петербурга послан был приказ командующему войсками на Кавказской линии и в Черномории: «дабы поручик Лермонтов непременно состоял налицо во фронте и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку». По приезде в Пятигорск (23 мая) Лермонтов подал рапорт о болезни и начал хлопотать, сначала перед Пятигорским комендантом, а потом перед командиром Тенгинского полка, о разрешении ему пользоваться минеральными водами в Пятигорске. С этой целью было представлено им медицинское свидетельство, выданное ординатором пятигорского военного госпиталя лекарем Барклаем де Толли, в котором значилось, что «Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев, сын Лермонтов одержим золотухой и цинготным худосочием, сопровождаемым припухлостью и болью десен, а также изъязвлением языка и ломотою ног, — почему ему необходимо продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1841 года». Получив разрешение остаться в Пятигорске, Лермонтов со Столыпиным сняли квартиру в доме В. И. Челяева, на краю города, недалеко от подошвы Машука. По соседству, на том же дворе и через сад, поселились давнишние знакомые Лермонтова и Столыпина: кн. А.И. Васильчиков, М.Н. Глебов, Н.C. Мартынов и кн. С.В. Трубецкой. «Мы, — вспоминает князь А.И. Васильчиков, — жили дружно, весело и несколько разгульно, как живется в этом беззаботном возрасте, 20-25 лет». Время проходило в шумных пикниках, кавалькадах, вечеринках с музыкой и танцами. Чаще и охотнее всего собирались в доме хлебосольной Марьи Ивановны Верзилиной, жены генерала П.С. Верзилина, имевшей трех дочерей: Аграфену Петровну, Надежду Петровну и Эмилию Александровну. Особенным успехом среди Пятигорской молодежи пользовалась Эмилия Александровна, дочь М. И. Верзилиной от первого брака с полковником Клингенбергом, прозванная «розой Кавказа». По воспоминаниям Эмилии Александровны, вышедшей впоследствии замуж за родственника и друга детства Лермонтова, Ак. П. Шан-Гирея, Лермонтов был представлен ей, в числе прочей молодежи, в мае месяце 1841 года, по приезде в Пятигорск, и нисколько не ухаживал за нею, а находил особенное удовольствие — как она выражается — «me taquiner». «Я отделывалась, как могла, то шуткою, то молчаньем, ему же крепко хотелось меня рассердить; я долго не поддавалась, наконец это мне надоело, и я однажды сказала Лермонтову, что не буду с ним говорить и прошу его оставить меня в покое. Но, по-видимому, игра эта его забавляла, просто от нечего делать, и он не переставал меня злить. Однажды он довел меня почти до слез; я вспылила и сказала, что ежели б я была мужчина, я бы не вызвала его на дуэль, а убила бы его из-за угла в упор. Он как будто остался доволен, что наконец вывел меня из терпенья, просил прощенья, и мы помирились, конечно не надолго. Как-то раз, — продолжает Э.А., — ездили верхом большим обществом в колонку Карас. Неугомонный Лермонтов предложил мне пари à discrétion, что на обратном пути будет ехать рядом со мною, что ему редко удавалось. Возвращались мы поздно, и я, садясь на лошадь, шепнула старику Зельмицу и юнкеру Бенкендорфу, чтобы они ехали подле меня и не отставали. Лермонтов ехал сзади и все время зло шутил на мой счет. Я сердилась, но молчала. На другой день, утром рано, уезжая в Железноводск, он прислал мне огромный прелестный букет в знак проигранного пари». На одной из вечеринок в доме Верзилиных и произошла роковая ссора Лермонтова с Мартыновым, закончившаяся «вечно печальною» дуэлью. Николай Соломонович Мартынов, отставной майор Гребенского казачьего полка, служивший раньше в кавалергардах, был товарищем Лермонтова по Юнкерской Школе и издавна находился в довольно коротких отношениях с поэтом. Лермонтов бывал в доме его родителей и, по-видимому, очень неравнодушно относился к сестре Мартынова, Наталье Соломоновне, которой посвящено стихотворение «Когда поспорить вам придется». Недолюбливала Лермонтова мать Мартынова, как-то писавшая своему сыну: «У него слишком злой язык и, хотя он выказывает полную дружбу к твоим сестрам, я уверена, что при первом случае он не пощадит и их». Из семейной переписки Мартыновых видно, что Лермонтова подозревали в намеренной непередаче Н. С. Мартынову писем от его сестер и отца. Лермонтов сказал Мартынову, что пакет с письмами у него украли на дороге, но в то же время хотел вернуть ему находившиеся в этом пакете деньги, о которых Лермонтову ничего не должно было быть известно. «Я думаю, — говорил потом старик-Мартынов сыну, — что если Лермонтов узнал, что в письме было вложено триста рублей, то он либо ясновидец, либо письмо это вскрыл». Недалекий, но в сущности очень добродушный и безобидный человек, Мартынов любил пооригинальничать, порисоваться, обратить на себя внимание. Желая казаться лихим чеченом-джигитом, он брил голову, наряжался в какие-то необыкновенные черкески и бешметы, засучивал рукава, привешивал сбоку огромнейший кинжал и принимал смелые, вызывающие позы; по временам же Мартынов «напускал на себя байронизма» и ходил мрачный, молчаливый, в нахлобученной папахе. На «водяных» дам Мартынов производил неотразимое впечатление, и этим нажил себе немало завистников и недоброжелателей. Лермонтов скоро подметил слабость «Мартышки» — как он называл своего приятеля — и сделал его излюбленною мишенью для своих шуток и насмешек, подчас очень злых; особенно нравилось Лермонтову ставить Мартынова в смешное положение перед дамами, к обществу которых они в одинаковой мере были неравнодушны. Как передавал кн. Васильчиков Висковатову, по рукам ходило много карикатур Лермонтова на Мартынова, например «Monsieur la poignard faisant son entrée à Piatigorsk»: Мартынов, верхом на лошади, въезжает в Пятигорск, где его с восторгом встречают влюбленные дамы; или: Мартынов, огромного роста, с внушительным кинжалом от пояса до земли, объясняется в любви перед миниатюрной Надеждой Петровной Верзилиной, у которой на поясе также кинжальчик, но только очень маленький. Наделив Мартынова такими прозвищами, как «montagnard au grand poignard», «le sauvage au grand poignard», «monsieur le poignard» — Лермонтов иногда просто чертил характерную кривую линию и на ней длинный кинжал. «По воскресеньям, — рассказывает Эм. Ал. Шан-Гирей, — бывали собранья в ресторации, и вот именно 13-го июля собралось к нам несколько девиц и мужчин и порешили не ехать в собранье, а провести вечер дома, находя это и приятнее и веселее. Я не говорила и не танцевала с Лермонтовым, потому что и в этот вечер он продолжал свои поддразнивания. Тогда, переменив тон насмешки, он сказал мне: «М-lle Emilie, je vous en prie, un tour de valse seulement pour la dernière fois de ma vie». — «Ну, уж так и быть, в последний раз пойдемте». — М.Ю. дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л.С. Пушкин, который также отличался злоязычием, и принялись они вдвоем острить свой язык à qui mieux mieux. Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей, Надеждой, стоя у рояля, на котором играл кн. Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его «montagnard au grand poignard». Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово poignard раздалось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом; он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: «Сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах», и так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомнится Лермонтову, а на мое замечание: «язык мой — враг мой» М.Ю. отвечал спокойно: «ce n'est rien; demain nous serons bons amis». Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора». Когда гости начали расходиться, Мартынов возобновил объяснение с Лермонтовым. «Я, — пишет он в своем показании Следственной Комиссии, — удержал его за руку, чтобы он шел рядом со мной; остальные все уже были впереди. Тут я сказал ему, что прежде я просил его прекратить эти несносные для меня шутки, но что теперь предупреждаю, что если бы он еще вздумал выбрать меня предметом для своей остроты, то я заставлю его перестать. Он не давал мне кончить и повторял несколько раз сряду, что ему тон моей проповеди не нравится, что я не могу запретить ему говорить про меня то, что он хочет, и в довершение прибавил: «Вместо пустых угроз, ты гораздо бы лучше сделал, если бы действовал. Ты знаешь, что я никогда не отказываюсь от дуэлей; следовательно, ты никого этим не испугаешь». В это время мы подошли к его дому. Я сказал ему, что в таком случае пришлю к нему своего секунданта, и возвратился к себе. Раздеваясь, я велел человеку попросить ко мне Глебова, когда он придет домой. Через четверть часа вошел ко мне в комнату Глебов. Я объяснил ему, в чем дело, просил его быть моим секундантом и, по получении от него согласия, сказал ему, чтобы он на другой же день, с рассветом, отправился к Лермонтову. Глебов попробовал было меня уговаривать, но я решительно объявил ему, что он из слов самого же Лермонтова увидит, что, в сущности, не я его вызываю, но меня вызывают, и что потому мне невозможно сделать первому шаг к примирению». «На другой день описанного мною происшествия, — продолжает Мартынов, — Глебов и Васильчиков пришли ко мне и всеми силами старались меня уговорить, чтобы я взял назад свой вызов. Уверившись, что они все это говорят от себя, но что со стороны Лермонтова нет даже и тени сожаления о случившемся, я сказал им, что не могу этого сделать, что мне на другой же день пришлось бы с ним пойти на то же. Они настаивали, напоминали мне прежние мои отношения, говорили о веселой жизни, которая с ним ожидает нас в Кисловодске, и что все это будет расстроено глупой историей. Чтобы выйти из неприятного положения человека, который мешает веселиться другим, я сказал им, чтобы они сделали воззвание к самим себе: поступили бы они иначе на моем месте? После этого меня уже никто больше не уговаривал». Назначили время и место дуэли, выработали условия, но друзья поэта, как сознается кн. Васильчиков, до последней минуты были уверены, что дуэль кончится пустыми выстрелами и что, обменявшись для соблюдения чести двумя пулями, противники подадут друг другу руки и поедут... ужинать. В ожидании конца переговоров Лермонтов уехал в Железноводск и очень упрашивал приехать туда m-lle Быховец («la belle noire» и «charmante cousine Лермонтова», как называли ее в обществе), с которой был в очень дружеских и сердечных отношениях, так как она во многом напоминала поэту Вареньку Лопухину. «Я ему обещала, — пишет m-lle Быховец своей сестре, — и 15-го (июля) мы отправились в шесть часов утра, я в коляске, а Дмитревский, Бенкендорф и Пушкин — брат сочинителя — верхами. На половине дороги в колонке мы пили кофе и завтракали. Как приехали на Железные, Лермонтов сейчас прибежал; мы пошли в рощу и все там гуляли. Я все с ним ходила под руку. На мне было бандо. Уж не знаю, какими судьбами, коса моя распустилась и бандо свалилось, которое он взял и спрятал в карман. Он при всех был весел, шутил, а когда мы были вдвоем, он ужасно грустил, говорил мне так, что сейчас можно догадаться, но мне в голову не приходила дуэль. Я знала причину его грусти и думала, что все та же; уговаривала его, утешала, как могла, и с полными глазами слез (он меня) благодарил, что я приехала, умаливал, чтоб я пошла к нему на квартиру закусить, но я не согласилась; поехали назад, он поехал тоже с нами. В колонке обедали. Уезжавши, он целует несколько раз мою руку и говорит: «Cousine, душенька, счастливее этого часа не будет больше в моей жизни». Я еще над ним смеялась; так мы и отправились. Это было в пять часов, а (в) 8 пришли сказать, что он убит…». Дуэль состоялась 15 июля, в 7 часов вечера, верстах в четырех от Пятигорска, у подошвы Машука, на самой дороге в Немецкую колонию. Секундантами были князь Александр Илларионович Васильчиков и корнет лейб-гвардии Конного полка Михаил Николаевич Глебов; здесь же находились А.А. Столыпин и князь С.В. Трубецкой . «Мы, — передает кн. Васильчиков, — отмерили с Глебовым 30 шагов; последний барьер поставили на 10-ти и, разведя противников на крайние дистанции, положили им сходиться каждому на 10 шагов по команде: «марш». Зарядили пистолеты. Глебов подал один Мартынову, я другой Лермонтову и скомандовали: «сходись». Лермонтов остался неподвижен и, взведя курок, поднял пистолет дулом вверх, заслонясь рукой и локтем по всем правилам опытного дуэлиста. В эту минуту, и в последний раз, я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом пистолета, уже направленного на него. Мартынов быстрыми шагами подошел к барьеру и выстрелил. Лермонтов упал, как будто его скосило на месте, не сделав движения ни взад, ни вперед, не успев даже захватить больное место, как это обыкновенно делают люди, раненные или ушибленные. Мы подбежали. В правом боку дымилась рана, в левом сочилась кровь, пуля пробила сердце и легкие: «пуля попала в правый бок ниже последнего ребра, при срастении ребра с хрящом, пробила правое и левое легкое, поднимаясь вверх, вышла между пятым и шестым ребром левой стороны и при выходе прорезала мягкие части левого плеча». Хотя признаки жизни уже, видимо, исчезли, но мы решили позвать доктора. По предварительному нашему приглашению присутствовать при дуэли доктора, к которым мы обращались, все наотрез отказались. Я поскакал верхом в Пятигорск, заезжал к двум господам медикам, но получил такой же ответ, что на место поединка, по случаю дурной погоды (шел проливной дождь), они ехать не могут, а приедут на квартиру, когда привезут раненного. Когда я возвратился, Лермонтов уже мертвый лежал на том же месте, где упал; около него Столыпин, Глебов и Трубецкой. Мартынов уехал прямо к коменданту объявить о дуэли. Черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой, и перекаты грома пели вечную память новопреставленному рабу Михаилу. Столыпин и Глебов уехали в Пятигорск, чтобы распорядиться перевозкой тела, а меня с Трубецким оставили при убитом. Как теперь помню странный эпизод этого рокового вечера. Наше сиденье в поле при трупе Лермонтова продолжалось очень долго, потому что извозчики, следуя примеру храбрости гг. докторов, тоже отказались один за другим ехать для перевозки тела убитого. Наступила ночь, ливень не прекращался... Вдруг мы услышали дальний топот лошадей по той же тропинке, где лежало тело, и, чтобы оттащить его в сторону, хотели его приподнять; от этого движения, как и обыкновенно случается, спертый воздух выступил из груди, но с таким звуком, что нам показалось, что это живой и болезный вздох, и мы несколько минут были уверены, что Лермонтов еще жив. Наконец часов в 11 ночи явились товарищи с извозчиком, наряженным, если не ошибаюсь, от полиции. Покойника уложили на дроги, и мы проводили его все вместе до общей нашей квартиры». Насколько были противоречивы сведения и рассказы о дуэли Лермонтова, можно видеть, например, из «Записок» М. Ф. Федорова, который в это время сам находился на Кавказе. «Несмотря на то, — пишет он, — что дуэль была при свидетелях, подробности о ней чрезвычайно разнообразны: одни говорят, что Лермонтов получил рану в правый бок навылет, упал, не успев выстрелить; другие говорят, напротив: Лермонтов выстрелил первый и выстрелил вверх; Мартынов будто бы сказал на это: «я не пришел с тобой шутить» — и сделал выстрел, но пистолет осекся по случаю дождя; он вновь насыпал на полку пороху и вторым выстрелом, попав в грудь, положил Лермонтова на месте. Дуэль была во время сильной грозы, без медика на случай раны; убитый, а может быть еще живой, Лермонтов, говорят, оставался без пособия часа три на месте; что барьер был отмерен на покатости горы и Лермонтов стоял выше Мартынова, — одним словом, все обвиняют секундантов, которые, если не могли отклонить дуэли, могли бы отложить, когда пройдет гроза…». На следующий день начались хлопоты с похоронами убитого поэта. Протоиерей Павел Александровский, к которому обратились кн. Васильчиков, Столыпин и кн. Трубецкой, после некоторых колебаний, послал причетников читать Псалтырь над покойником, а сам запросил коменданта, не имеется ли каких-нибудь препятствий к погребению. По предложению коменданта члены следственной комиссии по делу о дуэли ответили о. Александровскому, что «приключившаяся Лермонтову смерть не должна быть причтена к самоубийству, лишающему христианского погребения. Не имея в виду законоположения, противящегося погребению поручика Лермонтова, мы полагали бы возможным передать тело его земле так точно, как в подобном случае камер-юнкер Александр Сергеев Пушкин отпет был в церкви конюшен Императорского двора в присутствии всего города». Такой ответ успокоил о. Александровского, и погребение было назначено на 17 июля. Но другой священник той же Скорбященской церкви, о. Василий Эрастов, не только отказался принять участие в погребении, но даже унес с собою ключ от церкви, так что нельзя было взять ризницы, и все собравшиеся на похороны вынуждены были ожидать около двух часов. Поведение священника Эрастова, видимо, повлияло и на о. Александровского, так что он в самые последние минуты решил, вместо «погребения по чиноположению церковному», ограничиться «препровождением тела до склепа с пропетием песни «Святый Боже». Весною 1842 года тело Лермонтова, с Высочайшего разрешения, было перевезено в Тарханы и погребено (23 апреля) на фамильном кладбище. Военно-судное дело о дуэли Лермонтова закончилось тем, что Мартынов, Глебов и кн. Васильчиков были признаны виновными (первый — в произведении дуэли и в убийстве на ней, а последние — в том, что не донесли начальству о намерении дуэлянтов и были секундантами) и приговорены все трое к лишению чинов и прав состояния. Но командир отдельного Кавказского корпуса, принимая во внимание молодость и прежние выдающиеся заслуги подсудимых, полагал, со своей стороны: Мартынова, лишив чинов и орденов, записать в солдаты до выслуги; князя Васильчикова выдержать еще в крепости один месяц, а Глебова — перевести из гвардии в армию тем же чином. Дело было представлено на Высочайшее усмотрение, и 3 января 1842 г. последовала такая конфирмация: «Майора Мартынова посадить в крепость на гауптвахту на три месяца и предать церковному покаянию, а титулярного советника князя Васильчикова и корнета Глебова простить, первого во внимание к заслугам отца, а второго по уважению полученной им в сражении тяжелой раны». После того как Мартынов выдержал военный арест на Киевской крепостной гауптвахте, Киевская духовная консистория назначила ему 15 лет церковного покаяния. Оставшись недоволен судом консистории, Мартынов подавал прошение на Высочайшее имя, через св. Синод, о смягчении приговора и дозволении, во время церковного покаяния, иметь жительство там, где домашние обстоятельства потребуют. «Не имея средства, — пишет он, — доказать положительно, что убийство было неумышленное, я могу, однако же, представить некоторые обстоятельства из самого дела, сообразуясь с которыми и последовало столь милостивое решение Вашего Императорского Величества. По следствию оказалось, что я был вынужден стреляться вызовом моего противника, что уже на месте происшествия выжидал несколько времени его выстрела, стоя на барьере, и наконец, что в самую минуту его смерти был возле него, стараясь подать ему помощь, но, видя бесполезность моих усилий, простился с ним, как должно христианину. Взяв во внимание все выше изложенные мною обстоятельства, я всеподданнейше прошу, дабы повелено было истребовать означенное дело из Киевской Духовной Консистории и, рассмотрев его, сколько возможно облегчить мою участь». В конце 1841 года, по доносу священника Пятигорской Скорбященской церкви о. В. Эрастова, началось дело «о погребении той же церкви протоиереем Павлом Александровским тела наповал убитого на дуэли поручика Лермонтова». Главным мотивом для возбуждения дела послужило, по-видимому, то, что прот. Александровский не внес «в доходную кружку причта для обыкновенного раздела» полученные им за погребение двести рублей ассигнациями. Дело тянулось почти два года и кончилось тем, что протоиерея Александровского оштрафовали в пользу бедных духовного звания на 25 рублей ассигнациями и обязали подпискою «впредь подобных самоубийц церковной части не сподоблять»…

Листая старые книги

Русские азбуки в картинках
Русские азбуки в картинках

Для просмотра и чтения книги нажмите на ее изображение, а затем на прямоугольник слева внизу. Также можно плавно перелистывать страницу, удерживая её левой кнопкой мышки.

Русские изящные издания
Русские изящные издания

Ваш прогноз

Ситуация на рынке антикварных книг?