Струйский Н.Е. Апология к потомству. СПБ, 1788.
Апология к потомству от Николая Струйского или начертание о свойстве нрава Александра Петровича Сумарокова и о нравоучительных ево поучениях, писана 1784 года, в Рузаевке. В Санкт-Петербурге, печатано с дозволения Управы Благочиния у Шнора, 1788 года. Перед титулом, на пустом бланке из такой же бумаги, на которой напечатана вся книга, автограф: «В память доброго знакомства Многоуважаемому Измаилу Ивановичу Сумарокову от М. Струйского. 1858 Года Декабря 22 дня». (Потомки поэтов в знак исторической признательности обменялись любезностями). На титуле запись по орфографии XVIII века карандашом кого-то из родственников: «Александра Петровича Сумарокова». Получается, что это экземпляр потомков знаменитого русского драматурга. В ц/к переплете эпохи с тиснением золотом на крышках и корешке. Тройной золотой обрез. Оригинальные форзацы из мраморной бумаги. Формат: 26х20 см. Редкость!
Библиографическое описание:
1. Антикварная книжная торговля Соловьева Н.В. Каталог №105, Спб., 1910, «Редкие книги», Livres Rares, №485.
2. Геннади Гр. Русские книжные редкости. Библиографический список русских редких книг. Спб., 1872, №57.
3. Бурцев А.Е. Русские книжные редкости. Библиографический список редких книг. Спб, 1895, №23.
4. Битовт Ю. Редкие русские книги и летучие издания 18-го века. Москва, 1905, №2187
5. Губерти Н.В. Материалы для русской библиографии. Хронологическое обозрение редких и замечательных русских книг XVIII столетия, напечатанных в России гражданским шрифтом 1725-1800. Выпуск I-III. Москва, 1878-1891. Вып. II, №132.
6. Дар Губара. Каталог Павла Викентьевича Губара в музеях и библиотеках России. Москва, 2006, №№317-318.
Любезные мои потомки! Вы без сомнения восхищены будете славой великого писателя господина Сумарокова, возвысившего, в свое время, дарованиями своими дух нашего отечества и по одним его бессмертным сочинениям, преходя оные, конечно, сие об нем скажите: «Сей то был великий муж первый из соотечественников, который сам себя воздвиг до такой степени славы, что, по справедливости, наименовали его Отцом российского театра и стихотворства; а притом и преобразителем нашего языка»!
Так начинается знаменитая «Апология» великого графомана земли русской… Зачем же понадобилось Струйскому защищать знаменитого русского классика Александра Петровича Сумарокова, который умер в 1777 году, от нападок литературной критики? Сумарок означает сумрак. Скорее всего ребенка назвали, по-славянски, Суморок, потому что он родился вечером. Отсюда и фамилия Сумароков. Однако не исключено, что такое прозвище получил, уже будучи взрослым, человек унылый, сумеречный. Как утверждает великий русский философ А.Ф. Лосев, в своем раннем программном труде «Философия имени», представляющем собой теорию знака, символа, мифа и имени в их диалектическом движении; оно-то и накладывает на человека определенные жизненные путы.
Сумароков, Александр Петрович (1717-1777) — поэт и драматург, один из виднейших представителей русского классицизма, его глава и теоретик. «Северный Расин», как называли его современники. В 1747 году Сумароков напечатал свою первую трагедию «Хорев», в основу которой положил старинное русское предание, несколько им переиначенное. Восхищенные трагедией воспитанники Сухопутного шляхетного кадетского корпуса, который в свое время заканчивал и сам драматург, попробовали разыграть ее у себя на сцене собственными силами. Затея кадетов удалась, привлекла внимание, о ней много говорили. Слухи о постановке дошли до двора, и в 1750 г. «Хорев» был разыгран кадетами в присутствии Елизаветы. Трагедия имела успех и была потом много раз повторена кадетами. Один из этих спектаклей посмотрел знаменитый в истории русского театра Федор Волков, тогда еще молодой ярославский купец. Вернувшись к себе в Ярославль, Волков поставил трагедию силами своих товарищей, среди которых был широко впоследствии прославившийся актер И.А. Дмитревский. Успех был настолько велик, что слава о ярославских спектаклях дошла до Елизаветы. Волкова и его товарищей вызвали в Петербург. Молодые актеры покорили исполнением «Хорева» сердца зрителей и вскоре могли поздравить себя и всех любителей «русской Мельпомены» с весьма знаменательным событием: в 1756 г. был основан первый русский театр «для представления трагедий и комедий», во главе с Федором Волковым, полностью посвятившим себя артистической деятельности. Директором театра был назначен Александр Сумароков, к этому времени успевший уже написать ряд новых трагедий: «Синав и Трувор», «Аристона», «Семира», «Гамлет» и др. Происками своих врагов, которых у него всегда было много, Сумароков был отстранен от театра и в течение некоторого времени не занимался драматургией. Прошло довольно много лет, прежде чем появились его трагедии: «Вышеслав», «Дмитрий Самозванец» и «Мстислав». Перу Сумарокова также принадлежат комедии, басни, лирические песни. Лучшей комедией является «Опекун», в которой тем больше желчи, что она написана по личному поводу. В главном действующем лице комедии, ростовщике Чужехватове, выведен зять Сумарокова, у которого последний имел несчастие задолжаться. В прошении, поданном Императрице, Сумароков так рисует своего зятя, изображенного в лице Чужехватова: «Человек праздный, прибыткожадный, непросвещенный и кроме часовника ничего не читавший и кроме сребролюбия ни о Боге, ни о прямой дороге не имущий понятия; ростовщик, он берет по десяти рублей со ста и еще по два рубля в ящик собирает на жалованье своим людям, которых он почти никогда не кормит, приказывая им пищу добывать самим; дров им не дает, приказывая, чтобы они дрова сами в Москве-реке добывали, следственно приказывает он им дрова красть. Жалости и человеколюбия в нем нет никакого, обыкновенное наименование людям: «вы мои злодеи»... Науки он называет календарем, стихотворство лихою болестью; воспитательный дом — непристойным именем... Считает деньги и бьет ими слуг, и у него только 4 наказания: четками, под бока кулаками, кошками и вечные кандалы». Мщение со стороны зятя, узнавшего себя в Чужехвате, причинило впоследствии Сумарокову немало горя и побудило его обратиться непосредственно к Императрице. Густые, грубые краски, наложенные на Чужехвата, делают его личность карикатурной, что приближает пьесу скорее к сатире, чем к комедии. В другой комедии Сумарокова «Лихоимец» повторяется мольеровский «Скупой»; в комедии «Трессотиниус» осмеивается ученый педантизм Василия Тредиаковского и Михайлы Ломоносова, выведенных в лице Трессотиниуса и Бомбембиуса. Образчиком этого осмеиваемого Сумароковым педантизма является спор о букве «твердо», в котором одно из действующих лиц утверждает, «что твердо об одной ноге правильнее, ибо у греков... оно об одной ноге, а треножное твердо есть некакий урод», а другое казуистически возражает: «Мое твердо о трех ногах и для того стоит твердо, ergo оно твердо; а твое твердо нетвердо, ergo оно не твердо; твое твердо слабое, ненадежное, а потому презрительное, гнусное, позорное, скаредное». Положительной стороной комедий и басен Сумарокова является их разговорный язык, — бойкий, живой, чуждый искусственности, свойственной некоторым его трагедиям. В 1762 году произошло замечательное в истории русской печати событие. Как свидетельствует митрополит Евгений, Екатерина II, вступив на престол, «на три дня во всех московских типографиях допустила свободу печатания». Одним из первых этой свободой воспользовался Сумароков, представив свои замечательные для того времени соображения, во-первых, о необходимости издания Свода Законов и, во-вторых, об учреждении Государственного Совета. «Как член общества я желаю, чтобы законы исправлены были. На что нет закона или неясен, на то сочинен бы был новый, ясный, положительный... Судьи не боги и не цари, а мы не тварь их и не подданные. Осуждать должны законы, а не они, если суд праведен; а если суд неправеден, то осуждают нас не судьи, а беззаконники... Прежде всего повели, — обращается Сумароков к Императрице, — собрать для нового здания вещи и основать училища готовящимся соблюдать предначертанные премудростью твоею законы. Повели перед писцами разогнуть книгу естественной грамматики, которой многие писцы и по имени не знают. Повели им изображать дела ясно и мыслить обстоятельно, чтобы знало общество, «что написано».
Представляя идеальное общество, Сумароков говорит: «Там (существует) Государственный Совет, которому принадлежит обозрение государственных узаконений и прочих оснований; а книга тамошних законов не более календаря». Известно, что четырьмя годами позже, в Наказе Екатерины II, повторяется эта мысль относительно общедоступности законов: «а уложение, все законы в себе содержащее, должно быть книгою весьма употребительною и которую бы за малую цену достать можно было на подобие букваря». Тем не менее, Сумароков был противником освобождения крестьян. В числе лиц, которым был дан для прочтения «Наказ» еще до собрания Комиссии, был и Сумароков, который представил свои замечания. «Сделать русских крепостных людей вольными нельзя, — писал он в этих замечаниях: — Скудные люди ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут, и будут ласкать слуг своих, пропуская им многие бездельства, дабы не остаться без слуг и без повинующихся им крестьян; и будет ужасное несогласие между помещиками и крестьянами, ради усмирения которых потребны многие полки; и непрестанная будет в государстве междоусобная брань, и вместо того, что ныне помещики живут покойно в вотчинах, вотчины их превратятся в опаснейшие им жилища... A это примечено, что помещики крестьян, а крестьяне помещиков очень любят, а наш низкий народ никаких благородных чувствий еще не имеет...». Замечания Сумарокова не понравились Екатерине. На полях рукописи ее рукою против разных мест приписаны возражения, а в заключение дана такая характеристика поэту: «Господин Сумароков хороший поэт, но слишком скоро думает. Чтобы быть хорошим законодавцем, он связи довольной в мыслях не имеет... Изображение (т. е. воображение) в поэте работает, а связи в мыслях понять ему тяжело...». Умер Сумароков, как известно, 1 октября 1777 года в Москве, где ему пришлось провести последние годы своей жизни, и это обстоятельство, как это ни странно на первый взгляд, оказалось для него роковым. Здесь слава «отца русского театра», «Северного Расина» потерпела крушение. Здесь имели успех «слезные, мещанские драмы». Кто-то из московских чиновников перевел одну из таких драм Бомарше: «Евгения». Пьеса была поставлена и имела громадный успех. Сумароков почувствовал себя уязвленным в своем самолюбии, написал резкую статью по поводу падения вкуса московской публики; среди последней образовались две партии, причем партия Сумарокова оказалась в плачевном меньшинстве. Характерные для Сумарокова и нравов времени перипетии этой борьбы следующие. За разрешением литературного спора о сравнительных достоинствах ложно-классической и «мещанской» драм Сумароков напрямую обратился к Вольтеру. Вот что ответил фернейский поэт: «Je me vante à vous, monsieur, d'être de votre opinion en tout. Oui, monsieur, je regarde Racine comme le meilleur de nos poètes tragiques sans contredit comme celui qui le seul а parlé au coeur et à la raison, qui seul а été veritablement sublime sans aucune enflure et qui а mis dans la diction une charme inconnue jusqu'à lui. Il est le seul encore qui ait traité l'amonr tragiquement. Des autres n'avaient pas assez de force dans l'esprit pour faire des tragédies. Ils ont mis des aventures tragiques sous des noms bourgeois. On dit qu'il y а quelque intérêt dans ses pièces et qu'elles attachent assez quand elles sont bien jouées, cela peut être; je n'ai jamais pu les lire, mais on prétend que les comédiens font quelque illusion. Ces pièces bâtardes ne sont ni tragédies ni comédies, quand on n'а point de chevaux on est trop heureux de se faire trainer par des mullets». Получив это письмо, Cумароков торжествовал. «Какому-то подьячему (так он называет переводчика пьесы Бомарше), пишет Сумароков, препоручили превознести до небес «Евгению». Подьячий — утвердитель вкуса в Москве, конечно, скоро будет светопреставление. Но неужели Москва более поверит подьячему, нежели Вольтеру и мне?» Сумароков всем давал читать письмо Вольтера, думая его авторитетом изменить вкус самобытных москвичей. Против Сумарокова составился, во главе с содержателем московского театра Бельмонти, заговор с целью сорвать какую-либо пьесу Сумарокова. Московскому градоначальнику, графу Салтыкову, внушили мысль, что весь большой московский свет с нетерпением ждет представления трагедии Сумарокова. Узнав о кознях против него, Сумароков протестовал против постановки на сцену его трагедии, но пьеса все же была поставлена. Едва поднялся занавес, как начался гул, шум, свистки. «В креслах то грызли орехи, то забегали в ложи, чтобы пустыми рассказами умножить шум. Такой же содом кипел и вне театра: там раздавался крик кучеров и там бушевала над ними расправа конюшенная». Сумароков заболел и больной написал письмо Бельмонти: «Я принял сегодня лекарство, прописанное мне врачом, который велел мне не сердиться. Ho Вы умышленно довели до моего сведения объявление о том, что мои трагедии будут играны вопреки воле моей. Вы будете за это отвечать перед лицом правосудия и вы расплатитесь со мною кошельком, если захочу. Вы обманули меня и честь. Вы ее утратили, нарушив честное слово. Скажете ли, что исполняете приказание фельдмаршала? На это отвечаю, что и он под законами, а не свыше закона. Он первый вельможа в Москве, но он не начальник над музами; честь ваша уже не честь. Мои трагедии — моя собственность. Если хотите, покажите письмо мое фельдмаршалу; и уважаю его как знаменитого градоначальника древней столицы, а не как властелина моей музы — она не зависит от него. Итак, по месту, им занимаемому, я его почитаю, но на поприще поэзии я ставлю себя выше его. А милостей его отнюдь не домогаюсь». Прибегнул Сумароков и к посредничеству Императрицы, но сочувствия не встретил. Государыня ему ответила: «Вам бы следовало сообразоваться с желанием первого правительственного сановника в Москве; и если ему заблагорассудилось приказать, чтобы трагедия была играна, то надлежало его волю исполнить беcпрекословно. Я думаю, что вы лучше всех знаете, какого уважения достойны люди, служившие со славою и убеленные сединами. Вот почему советую вам избегать впредь подобных пререканий. Таким образом вы сохраните спокойствие души, необходимое для произведений вашего пера; а мне всегда приятнее будет видеть представление страстей в ваших драмах, нежели в ваших письмах». К крушению славы присоединилось еще унижение. Его колкие статьи против приказных («крапивное семя») и ябедников давно восстановили последних против него. Случай отомстить Сумарокову представился, когда он заложил свой дом и в срок не уплатил долга. Описали имущество Сумарокова и стали гнать его из родительского дома. Он обратился за помощью к князю Потемкину. «Меня, пишет Сумароков, выгоняют из дома. Правда, я должен, но я извещаю вас, что за занятые деньги я заложил табакерку, подаренную мне Императрицей Елисаветой Петровной. Ее оценили в 12000, а на мне всего долга тысяч до восьми. Ябеде не дом мой нужен, ей (ему) нужно подвергнуть меня посмеянию и надругаться надо мною. Она (он) мстит мне. Придирки и козни ябед сводят меня и, вероятно, сведут с ума. Я человек. У меня пылали и пылают страсти. А у гонителей моих ледяные перья приказные: им любо будет, если я умру с голода или с холода». Все эти невзгоды действительно повлияли самым удручающим образом на писателя; преследуемый, беззащитный, он пристрастился к спиртным напиткам, пагубно повлиявшим на его здоровье и ускорившим его смерть. Вот почему часть российского общества встала грудью на защиту поруганного писателя. Оказывается Струйский был не одинок в своем желании защитить драматурга: «пройтись мотыгой» или стать на защиту по незабвенному Александру Петровичу на протяжении многих и многих десятилетий не пожелал разве что «ленивый». Мнения, как всегда, были полярны: одни считали его «абсолютным бездарем», другие преклоняли колена перед гением писателя-просветителя. Действительно, определение «жалкий» по отношению к Сумарокову явилось в фразе Пушкина «Явился Сумароков, несчастнейший из подражателей» из статьи 1830 г. «О народной драме и драме «Марфа Посадница»». [«Явился Сумароков, несчастнейший из подражателей. Трагедии его, исполненные противумыслия, писанные варварским изнеженным языком, нравились двору Елисаветы как новость, как подражание парижским увеселениям. Сии вялые, холодные произведения не могли иметь никакого влияния на народное пристрастие»]. Еще более резко, иногда даже оскорбительно, отзывался о Сумарокове В.Г. Белинский. Самого драматурга он именовал «жалким писакой», а его трагедию «Синав и Трувор» «дубовитой». Белинский один из первых пришел к мысли о том, что современники Сумарокова заблуждались, отдавая ему пальму первенства в русской драматургии, во многом с его (Сумарокова) собственной подачи: «Мы не должны слишком нападать на Сумарокова за то, что он был хвастун: он обманывался в себе так же, как обманывались в нем его современники…». Основания для критики Сумарокова у Белинского были сходными с пушкинскими. Начиная с ранней работы «Литературные мечтания» (1834), Белинский отстаивает тезис о том, что у России нет национальной литературы. Подчиняя экскурсы в историю русской литературы этому тезису, Белинский доказывает, что в XVIII веке национальной литературы в России и не могло быть, потому что классицизм несовместим с понятием народности (в отличие от романтизма). Оппозицию классицизма и романтизма, на который он возлагал надежды, Белинский описывает как противопоставление формального искусства искусству содержательному: В ту пору Белинский видел в классицизме неоправданное торжество формы над содержанием. Так называемый «романтизм» (в тогдашнем, пушкинском понимании этого слова) был близок ему за предпочтение, оказанное идее над формой Так называемая подражательность Сумарокова, как и его крайняя раздражительность, делавшая его удобным объектом для насмешек, почти неизменно отмечается во всех работах, так или иначе ему посвященных, даже если это всего один абзац в общем обзоре истории русской литературы или драматургии. Оставляя в стороне прижизненную критику Сумарокова, являющуюся частью литературной полемики с участием самого драматурга, следует отметить, что ориентацию Сумарокова на французские образцы вынужденно признавали даже его ярые сторонники, в том числе и из современников. В «Апологии к потомству» Н.Е. Струйского (1788), «Слове похвальном Александру Петровичу Сумарокову…» И.И. Дмитревского (1807), «Сравнении Сумарокова с Лафонтеном» А.С. Шишкова (1828) приводятся одинаковые аргументы в защиту «отца русского театра»: во-первых, Сумароков не имел предшественников на своем поприще, во-вторых, вся литература того времени была подражательной. Итоги «апологии» Сумарокова были подведены в «Очерках жизни и избранных сочинениях Александра Петровича Сумарокова, изданных Сергеем Глинкою», вышедших уже в 1841 г. Глинка был, пожалуй, последним поклонником Сумарокова, без всяких оговорок признававшим за ним не только историческую заслугу, но и художественное дарование, и прямо заявлявшим, что Сумароков для него ближе и понятнее многих и многих современных борзописцев.
История города Рузаевка: история Рузаевского район — одна из самых насыщенных в Мордовии, и связана со многими значимыми именами и событиями. В 1757-1861 годах Рузаевка принадлежала богатым помещикам Струйским. На месте современной средней школы №9 находилась богатая усадьба в два этажа. Помещения этого дворца были расписаны картинами крепостного художника А. Зяблова, ученика русского художника-портретиста Ф. С. Рокотова (1735-1808 гг.) Самым известным из числа Струйских был Николай Еремеевич — поэт, владелец частной типографии, оборудованной в рузаевском имении. В те времена это была одна из лучших типографий России. В имении Струйских 30 августа 1804 года родился знаменитый поэт Александр Иванович Полежаев (1804-1838 гг.). Его мать была крепостной крестьянкой, кровным отцом — Леонтий Николаевич Струйский. Перед средней школой №9 установлен бюст поэту-земляку, а в школе в 1984 году создан и действует музей А.И. Полежаева. В 1893 году через Рузаевку была проложена Московско-Казанская железная дорога — первая на территории современной Мордовии. Станция получила название по населённому пункту — Рузаевка. Здесь впервые в республике появился рабочий класс. В городе находится довольно необычный памятник — на бетонном постаменте у локомотивного депо установлен старинный паровоз «Кукушка». Он напоминает об истоках, о том, что в основе Рузаевки, как города, лежит железная дорога и всё, что с ней связано. С конца XIX века всё существование жителей Рузаевки было неразлучно с железной дорогой, и рузаевцы гордятся своим вкладом в развитие российского железнодорожного транспорта. Рузаевка долгое время считалась кузницей квалифицированных рабочих. В 1905 году она стала одним из центров революционного движения, активно поддержав восстание московских рабочих 10 (23) декабря 1905 года под руководством стачечного комитета во главе с машинистом Рузаевского депо Афанасием Петровичем Байкузовым. Свое название Рузаевка получила по имени темниковского мурзы Уразая, которому в 1631 г. была пожалована земля, на которой возникла деревня Уразаевка, позднее переименованая в Рузаевка. С 1783 г. упоминается как село Рузаевка. Во второй половине XIX века село Рузаевка принадлежало поэту Н.Е. Струйскому, другу художника-портретиста Ф.С.Рокотова, работавшего в усадьбе. В 1893 г. через Рузаевку пролегла железная дорога. Статус города Рузаевка получила в 1937 г. Во второй половине 19 в. село Рузаевка принадлежало поэту Н.Е. Струйскому, другу художника-портретиста Ф.С. Рокотова, работавшего в усадьбе. В 1893 г. через Рузаевку пролегла железная дорога. Город с 1937 г.
Усадьба Рузаевка. Владельцы усадьбы: Струйские. Архитектор усадьбы: Растрелли. Усадьбу посещали: поэт Александр Полежаев. В Пензенской губернии среди дворянских усадеб особенно выделялись усадьбы Зубилово князей Голицыных, Надеждино князя Куракина, Рузаевка графа Струйского. В каждом имении была богатая библиотека, собрание картин. Архитектурный ансамбль усадьбы строился по строгим правилам классицизма. В имении князя Куракина была устроена крепостная школа, в усадьбе графа Струйского — типография. Этот красавец аристократ так возлюбил приинсарские черноземы, поймы, заливные луга и рыбные озера, что сделал Рузаевку своей центральной усадьбой. В 1775 году он сооружает там дом-дворец по проекту знаменитого Растрелли. За одно только железо для кровли он отдал купцу подмосковную деревню в 300 душ. Пензенский вице-губернатор Иван Долгорукий не раз бывал в гостях у Струйских. «В Рузаевке прекрасный сад, широкие дороги, — писал он. — Везде чисто и опрятно. Дом огромный, в три этажа, строен из старинного кирпича, но по новейшим рисункам. В селении два храма, один старинный, в нем вся живопись иконная на итальянский вкус. Другая церковь выстроена с отличным великолепием: все стены одеты мрамором искусственным. Храм обширный, величественный, академики писали весь иконостас. Мало таких храмов видал я по городам... Думаю, что подобного нет во всей России. Красоте зодчества ответствует все прочее: богатейшая утварь, ризница пышная, везде золото рассыпано нещадно...» Типография Артиллерийского и Инженерного кадетского корпуса была отдана «в содержание» И. Шнору. В 1776 г. он совместно с И. Вейтбрехтом получил разрешение на заведение собственной типографии, в которой дозволялось печатать книги на русском и иностранных языках. Это было определенным послаблением государственной монополии. Однако все печатные книги должны были проходить цензуру не только Академии наук и полицейских властей, но и церкви. Типографии запрещалось перепечатывать книги других типографий без их специального разрешения. В свою очередь, во избежание контрафакций казенные типографии не имели права выпускать книги, изданные частниками-арендаторами без их согласия. Полученные иностранцами привилегии создали прецедент для развития частной инициативы. В 1783 г. был издан указ «О вольном книгопечатании», дававший право на открытие частных типографий. Свобода печати позволила многим людям основать собственное дело. Владельцы и арендаторы стремились в первую очередь извлечь прибыль, применяя наемный труд и работая на рынок. Частные типографии Брейткопфа, Вильковского, Мейера и других были оснащены на уровне европейских предприятий и печатали высококачественные в полиграфическом отношении книги. Е.К. Вильковский вместе со своим родственником А. Галченковым открыл вольную типографию в собственном доме Галченкова на Васильевском острове. Это предприятие отличалось крайней неразборчивостью в подборе издательского репертуара. Здесь можно было встретить книги от «Толкования псалмов» до сочинений Вольтера. Книги печатались на средства авторов, переводчиков, государственных учреждений, отдельных издателей. Так, например, издатель И.Г. Рахманинов печатал здесь первый том из собрания сочинений Вольтера. Шесть книг выпустил писатель П.И. Богданович. На протяжении восьми лет типография работала по контракту с комиссией об учреждении народных училищ и напечатала множество учебных книг тиражом 322 тысячи экземпляров. Однако предприятие, действовавшее на кабальных условиях, бедствовало. Положение осложнялось долгами за навязанные упомянутой комиссией церковнославянские шрифты. В результате было принято решение продать типографию на выгодных для казны условиях. В 1797 г. типография прекратила свое существование, а взявший ее в аренду Ф. Брунков разорился. В собственном доме была устроена и типография И.Г. Рахманинова. В 1788 г. он приобрел станок, литеры и начал выпускать журнал И.А. Крылова «Почта духов». В 1791 г. Рахманинов перевел типографию в родовое имение Казинка Тамбовской губернии, где задумал осуществить издание собрания сочинений Вольтера в 20 томах. К 1794 г. было напечатано четыре тома, которые были привезены в Петербург для продажи в лавке М. Глазунова. Томик Вольтера попал в руки императрицы Екатерины Второй, и в результате последовал указ о закрытии типографии Рахманинова. В январе 1794 г. из Петербурга в Тамбов прибыл курьер с предписанием начать дело «Об издании сочинений Вольтера бригадиром Рахманиновым в своей типографии без разрешения цензуры». Отпечатанные книги (5205 экз.) были конфискованы, а в типографии в 1797 г. неожиданно вспыхнул пожар. Многие книги пострадали, но часть из них удалось спасти. В 1800 г. Рахманинов вновь хлопотал о переиздании Вольтера и добился того, чтобы в 1805 г. в типографии Х. Клаудиа вышло пять томов. Для издания бесцензурных книг открыл свою типографию А.Н. Радищев. В 1789 г. он приобрел у одного из крупных владельцев типографии И.К. Шнора шрифты и в собственном доме на ул. Грязной в Петербурге открыл «вольную» типографию. Наборщиком стал таможенный служащий Богомолов, печатниками были крепостные Радищева. Зимой 1789-1790 гг. была напечатана брошюра в 14 страниц размером в лист под заглавием «Письмо другу, жительствующему в Тобольске». Это было своего рода пробное издание перед началом печатания «Путешествия из Петербурга в Москву». А.Н. Радищев получил разрешение цензуры на издание этой книги. Произошло это по недосмотру цензоров. Книга была напечатана тиражом 650 экз., которые находились у Радищева дома, и только первые пятьдесят экземпляров поступили в книжную лавку Зотова для продажи. Молва о вольнолюбивом сочинении распространилась по всему Петербургу. Вскоре сведения достигли императорского дворца, и Екатерина Вторая назвала анонима (имя автора не было указано на титульном листе) «бунтовщиком хуже Пугачева». 30 июня 1790 г. А.Н. Радищев был схвачен и заключен в Петропавловскую крепость. Книга была конфискована у всех, кто успел ее купить или получить в подарок от автора. Основную часть тиража Радищев уничтожил сам. Случайно уцелевшие пятнадцать экземпляров стали величайшей библиографической редкостью. Частные типографии открывали и те, кто по своей барской прихоти стремился проявить себя на издательском поприще. Таков Н.Е. Струйский — дворянин из старинного рода князей Шуйских. В родовом имении Рузаевка Пензенской губернии в роскошном особняке была устроена типография, в которой выпускались изящные издания, прославившиеся на всю Европу. Типография Струйского была оснащена по последнему слову техники, а работали в ней его талантливые крепостные. Они печатали исключительно поэтические сочинения своего хозяина. Струйский строго следил за работой мастеров и самовольно чинил над ними суд и расправу за малейшие оплошности. Благодаря деятельному участию Н.Е. Струйского качество изданий было отменное. Екатерина Вторая не раз хвалилась перед иностранцами неповторимыми образцами рузаевской типографии. За годы существования типографии (1792-1796) было выпущено 24 названия книг по 8-13 страниц каждая. Все они имели небольшой формат и были заключены в кожаные тисненые папки. Струйский никогда не продавал свои книги, а только дарил, но при непременном условии хранить и изучать его подарки. Дворянские типографии не оказали существенного воздействия на общую картину развития книги в этот период. Их владельцы решали конкретные задачи, подчиненные своим личным интересам. Политическая реакция 90-х годов XVIII века привела к преследованию печатного слова. Кризис крепостничества наряду с ростом вольнолюбивых настроений в обществе повлек указ 1796 г., запрещавший «вольные» типографии. Мотивировалось это тем, что от них происходит слишком много злоупотреблений. Закрытие частных типографий в Москве и Петербурге вызвало отъезд издателей в провинцию. Московский типограф и издатель М.П. Пономарев, выбившийся в офицеры из крепостных, сначала в Москве, а затем во Владимире издавал книги, проникнутые духом просвещения. Он выпускал в среднем по десять книг в год. Среди них «Грамматика философских наук» Н. Мартина (1796-1798), «Философия химии» (1789). Петербургский издатель И.Я. Сытин перевел свою типографию в Смоленск, а С.И. Селивановский, оставив Петербург, основал типографию при Черноморском штурманском училище в Николаеве. Столичные издатели, в первую очередь Н.И. Новиков, оказали существенное влияние из столиц на провинциальное книгоиздание. Губернские типографии снабжались оборудованием и станками, обеспечивались опытными специалистами. Зачастую поводом для организации типографии служили литературные привязанности ее основателя. Таким образом была устроена типография в Тамбове. Ее создателем был Г.Р. Державин. Помимо книг здесь печаталась газета «Тамбовские известия». С именем ссыльного поэта и журналиста П.П. Сумарокова связана деятельность Тобольской типографии. Он редактировал журнал «Иртыш, превращающийся в Ипокрену», выходивший при Тобольском народном училище. Журнал был основан на средства местных купцов В. и Д. Корнильевых. В 1790 г. они начали выпускать «Исторический журнал», а в 1793 г. развлекательно-познавательный журнал «Библиотека ученая, экономическая, нравоучительная, историческая и увеселительная…». За шесть лет существования типографии было выпущено 49 названий: из них 24 книги, в основном учебные и практические пособия. Пытались организовать печатание своих изданий масоны, основавшие типографию в Рязанской губернии. В провинцию перенесли свою деятельность раскольники. В посаде Клинцы Черниговской губернии в 1788 г. вышло издание «Путешествие пешехонца Василия Барскова», печатались дониконианские богослужебные книги. Местные власти приветствовали создание книгопечатен, так как в них публиковались преимущественно деловые бумаги, правительственные указы, постановления. Так, в течение первых трех дней существования типографии Курского губернского правления (июнь 1792 г.) в ней были отпечатаны указы: «Указ о взыскании недоимок» — 150 экз., «Указ о солдатских детях» — 30 экз., «Указ о поимке беглых крестьян» — 200 экз. В 1798 г. по инициативе губернатора А.В. Солнцева возникла типография в Воронеже. За восемь лет ее существования было выпущено 29 книг. Первой из них был «Опыт Воронежской губернской типографии» (1798). В целом, местные типографии практически не выполняли издательских функций и ограничивались только типографскими. Из 24 городов, где имелись типографии, только в десяти эта работа осуществлялась планомерно.
Валентин Пикуль. «Шедевры» села Рузаевки.
Ероту песни посвящаю,
Еротом жизнь мою прельщаю,
Ерот в мой век меня любил,
Ерот мне в грудь стрелами бил:
Я пламень сей тобой, Сапфира, ощущаю!
[Н.Е. Струйский].
За месяц до первой мировой войны в Лейпциге открылась всемирная выставка книгопечатного искусства… Сначала я попал в мрачную пещеру, где люди каменного века при свете факелов вырубали на скале сцену охоты на бизона — вернее, рассказ об охоте на него, — и мне хотелось снять шляпу: передо мною первые писатели нашей планеты. Весело кружилась бумажная мельница средневековья, все детали в ней (и даже гвозди) собраны из дерева; примитивная машина безжалостно рвала и перемешивала кучу нищенского тряпья, а по ее лотку стекала плотная высокосортная бумага — гораздо лучше той, на которой я сейчас пищу вам… Читатель, надеюсь, уже догадался, что я гуляю по Лейпцигской выставке 1914 года с путеводителем в руках — на то они и существуют, чтобы выставки не умирали в памяти человечества. Ага, вот и русский отдел! Я нашел здесь именно то, что искал. В числе ценнейших уникумов упомянуты и издания Рузаевской типографии.
Теперь закроем каталог и оставим Лейпциг!
Чтобы ощутить привкус эпохи, сразу же пересядем в карету князя Ивана Михайловича Долгорукого, поэта и мемуариста, известного в свете под прозвищем Балкон, который при Екатерине II был пензенским губернатором… Колеса кареты ерзали в колеях проселочных дорог, жена губернатора изнывала от непомерной духоты.
– Ох, как пить хочется… мне бы бокал лимонатису!
Иван Михайлович, завидев мужиков, открывал окошко:
– Эй, люди, чьи это владения?
– Барина нашего — Николая Еремеевича Струйского…
Всюду пасущиеся стада, церкви на косогорах, возделанные пашни, босоногие дети на околицах… И наступил полдень.
– Эй, скажите, чья это деревня? — спрашивал Долгорукий.
– Барина нашего — господина Струйского…
Жара пошла на убыль, жена вздремнула на пышных диванах кареты, а губернатор все окликал встречных:
– Эй, чей там лес темнеет вдали?
– Барина нашего — Николая Еремеевича Струйского…
Будто в сказке, весь день проезжали они через владения рузаевского «курфюршества», и лишь под вечер усталые кони всхрапнули у переезда через реку; на другом берегу, за укрытием крепостного вала, высились белые дворцы и службы, золотом горели купола храмов, какое-то знамя реяло на башне господского дома… Это была Рузаевка — имение Струйского, находившееся в Инсарском уезде Пензенской губернии. И сейчас мало кто знает, что здесь во второй половине XVIII столетия находилась лучшая в мире типография, — потому-то рузаевские издания и попали на международную выставку печатного дела в Лейпциге. Здесь, в Рузаевке, проживал бездарный бард России, умудрявшийся отбивать поклоны и Вольтеру и Екатерине II, за что профессор Ключевский назвал его «отвратительным цветом русско-французской цивилизации XVIII века». Почти все историки, словно сговорившись, утверждают, что сведений о Струйском не сохранилось. Но если несколько лет порыскать по старинным журналам и книгам, то найдешь массу разрозненных заметок, статеек, эпиграмм, портретов, оговорок, воспоминаний и поправок, — из этой архивной пыли нечаянно получается сплав, из которого уже можно формировать образ человека, оставившего немалый след в истории книжного дела на Руси… Емельян Пугачев уничтожил его сородичей, что пошло Струйскому на пользу, ибо он стал богачом, объединившим в своих руках все владения рода. Из Преображенского полка он вышел в отставку прапорщиком и навсегда осел в рузаевской вотчине. Струйский был изрядно начитан, сведущ в науках; проект рузаевского дворца он заказал Растрелли; среди его друзей были стихотворцы Сумароков и Державин; живописец Федор Рокотов писал портреты членов его семьи.
…Паром уже перевез нас на другой берег реки Сумы, и карета пензенского губернатора покатилась через широкие ворота рузаевской усадьбы… Ого! Нас встречает сам хозяин поместья. На нем поверх фрака накинут камзол из дорогой парчи, подпоясанный розовым кушаком, на башмаках — бантики, он в белых чулках; длинные волосы поэта разлетелись по плечам, осыпая перхоть, а на затылке трясется длинная коса на прусский манер. Итак, читатель, внимание: не станем ничему удивляться! Первое впечатление таково, что перед нами возник сумасшедший. Сами глаза выдают безумную натуру Струйского: неспокойный, ищущий и в то же время очень пристальный взор. Поражают асимметрия в разлете бровей и несуразность ломаных жестов… Выкрикивая свои стихи:
Пронзайся треском днесь несносным ты, мой слух!
Разись ты, грудь моя! Терзайся весь мой дух!
Струйский кинулся на шею губернатора, которого чтил как собрата по перу. Затем последовал жеманный поклон его жене, и поэт вдруг… исчез! Но буквально через три минуты Струйский возник снова и, торжественно завывая, прочел губернаторше мадригал, посвященный ее «возвышенным» прелестям… Долгорукий — человек серьезный, к поэзии относился вдумчиво и сейчас был поражен:
– Николай Еремеич, когда же вы успели сочинить это?
Но Струйский снова исчез, а из подвала его дома послышалось тяжкое вздыхание машин, стуки и лязги, после чего поэт преподнес княгине свой мадригал, уже отпечатанный на атласе, с виньетками и золотым обрамлением.
– Как? — воскликнул Иван Михайлович. — Вы, сударь, не только успели сочинить, но успели и отпечатать?
Все было так. Но мадригал был написан бездарными стихами. Содержание не стоило этой драгоценной оправы… Забегая впереди гостей, Струйский провел их в «авантажную» залу, потолок которой украшал живописный плафон с удивительным сюжетом: Екатерина II в образе Минервы сидела поверх облаков в окружении гениев, а под нею плавали в грозовых тучах мешки с деньгами, паслись бараны и коровы, проносились, как метеоры, фунтовые головы сахару… Николай Еремеевич с маниакальным упорством не уставал терроризировать гостей Рузаевки своими дрянными стихами:
Смертью лишь тоску избуду,
Я прелестною сражен.
А владеть я ей не буду?
Я ударом поражен.
Чувства млеют, каменеют…
От любви ея зараз
Вскрылась бездна,
Мне любезна
Сеть раскинула из глаз.
Ты вспомянешь,
Как уж свянешь
От мороза в лютый час.
Ты мной вздохнешь,
Как заблекнешь,
Не познав любови глас…
Угрюмый лакей провел гостей умыться после дороги.
– Дурак какой-то, — шепнул Долгорукий жене через занавеску. — Сочинения его рассмешат и дохлую лягушку. До чего же несносен! Щеголять же имеет право более тиснением стихов, нежели их складом. Но зато, смотри, как богат… Нам и не снилось такое!
Ближе к ночи, когда по улицам Рузаевки стали ходить сторожа с колотушками, Струйский увлек Долгорукого на верхний этаж.
– Там у меня… Парнас! — сообщил он. — Непосвященные туда не допускаются. Но вы же, друг мой, сами служитель муз…
На рузаевском «парнасе» Долгорукий не знал, куда сесть, на что облокотиться, ибо повсюду густейшим слоем лежала пыль такая, что была похожа на толстое шерстяное одеяло.
– Сия пыль — мой лучший сторож, — пояснил Струйский. — По отпечаткам чужих пальцев я могу сразу определить — заходил ли кто на Парнас, кроме меня?
Девять улыбчивых муз окружали мраморную фигуру прекрасного Аполлона, который с трогательной гримасой взирал на чудовищный кавардак рузаевского «парнаса»: бриллиантовый перстень валялся подле полоски оплывшего сургуча, а возле хрустального бокала лежал старый башмак с оторванной напрочь подошвой.
– Башмак-то, — спросил Долгорукий, — к чему держите?
– Из него тоже черпаю вдохновение, — отвечал хозяин…
Струйский долго рассуждал о законах оптики, но губернатор так и не понял, какая связь между стеклянной линзой и… читателем. Декламируя стихи, Струйский больно щипал Долгорукого, и когда Иван Михайлович спустился в спальню к жене, то ужаснулся:
– Ты посмотри, любезная… я весь в синяках!
– Неспокойно здесь как-то, — зевнула жена.
Тут губернатор вспомнил, что весь «парнас» рузаевской усадьбы обвешан оружием — уже заряженным, уже отточенным. На вопрос Долгорукого — к чему такой богатый арсенал, Струйский отвечал, что крепостные мужики давно грозятся его порешить…
– А я строг! — сказал бард. — Спуску им не даю!
Что правда, то правда: этот исступленный графоман-строчкогон был отвратительным крепостником. Вряд ли кто догадывался, что, пока хозяин Рузаевки общался с музами наверху дома, глубоко в подвалах работали пытошные камеры, оборудованные столь ухищренно, что орудиям пытки могли позавидовать даже испанские инквизиторы. Вырвав у человека признание, Струйский устраивал потом комедию «всенародного» судилища по всем правилам западной юриспруденции (с прокурорами и адвокатами)… Иван Михайлович Долгорукий записал в своем дневнике: «От этого волосы вздымаются! Какой удивительный переход от страсти самой зверской, от хищных таких произволений к самым кротким и любезным трудам, к сочинению стихов, к нежной и вселобзающей литературе… Все это непостижимо!» — восклицал губернатор, сам из цеха поэтов.
Кто сейчас читает стихи Николая Струйского? Никто, и не надобно иметь охоты к их чтению. Для вас важно другое — более насущное для истории. Россия XVIII века имела частные типографии. Н.И. Новиков, известный просветитель, открыл свою типографию в селе Пехлеце Ряжского уезда; капитан П.П. Сумароков печатал себя и своих друзей в селе Корцеве Костромской губернии; убежденный вольнодумец, предок композитора Рахманинова, бригадир И.Г. Рахманинов, ради пропаганды идей Вольтера завел типографию в селе Казинке Тамбовской губернии; великий А.Н. Радищев держал свою тайную типографию в сельце Немцове Калужской губернии…
Но более всех прославилась рузаевская типография!
Не тем, что там напечатано, а тем, как напечатано…
Струйский был автором громадного букета элегий, од, эротоид, эпиталам и эпитафий — все это с вершины пыльного «парнаса» нескончаемым каскадом низвергалось в подвальные этажи дворца, где денно и нощно стучали типографские машины. Мы знаем, что многие баре на Руси вконец разоряли себя на домашние театры, больше похожие на гаремы, на изобретение каких-то особых бульонов из порошков или шампанского из капустных кочерыжек, на покупки «красноподпалых» борзых или кровных рысаков, обгонявших ветер. Струйский все свои доходы от вотчины вкладывал в типографию!
Историкам непонятно только одно: откуда могли возникнуть в этом самодуре неугасимая страсть к печатному делу и где Струйский приобрел опыт и знания в столь сложном производстве? Очевидно, это была первая в России крепостная типография, выпускавшая истинные шедевры машинного тиснения. Лучшие русские граверы резали для Рузаевки на медных досках виньетки, заставки, узоры и рамки, чтобы украсить ими бездарные стихи богатого заказчика. Крепостные мужики, обученные барином-графоманом, печатали книги на превосходной александрийской бумаге, иногда даже на атласе, на шелках и на тафте, используя высококачественные краски, набирая тексты уникальными шрифтами. Переплетчики обертывали книги в глазет, в сафьян, в пергамент…
Корыстных целей в издании книг у Струйского никогда не было — он их никому не продавал, а лишь раздаривал: печатал только себя или тех поэтов, которые ему нравились. Рузаевские издания по своему изяществу и добротности работы смело соперничали с лучшими изданиями европейских типографий — голландскими. Екатерина II одаривала рузаевскими книгами иностранных послов, и когда они выражали неподдельный восторг, русская императрица проводила свою «политику»:
— Вы ошибаетесь, если думаете, что это тиснуто в столице. Россия под моим скипетром столь облагодетельствована, что подобные издания тискают в самой глухой провинции…
Однако похвальная «любовь к изящному» поэта-помещика самым тяжким образом отзывалась на тех, кто создавал красивую оправу для его бездарной галиматьи. История не сохранила имен наборщиков, верстальщиков, печатников, красковаров — история сохранила лишь имя феодала, владевшего ими, как рабами. Струйский, подобно всем графоманам, строчил стихи в жару и стужу, писал днем и ночью, держа типографию в адском напряжении, ибо все написанное моментально должно было быть напечатано. А потому в страдную пору крестьяне были вынуждены бросать в полях неубранными плоды трудов своих и становиться к типографскому станку.
Эта страшная, ненормальная жизнь закончилась лишь со смертью Екатерины II, дарившей рузаевскому поэту алмазные перстни. Струйский, узнав о кончине своей покровительницы, лишился дара речи, впал в горячку и в возрасте сорока семи лет отошел в загробный мир. Гаврила Державин, всегда критически относившийся к Струйскому, проводил его на тот свет колючей эпиграммой, в которой очень ловко обыграл стиль самого Струйского:
Средь мшистого сего и влажного столь грота
Пожалуй мне скажи — могила это чья?
Поэт тут погребен: по имени — струя.
А по стихам — болото.
После кончины вдовы Струйского прекрасный тенистый парк извели под корень, а дворец Рузаевки мужики разнесли по кирпичу. Разгром Рузаевки полностью завершился, когда она стала узловой станцией Казанской железной дороги. Типография была разорена, а ее великолепные шрифты забрала губернская типография Симбирска; здесь они продолжали служить людям, но уже с гораздо большей пользой. Струйский печатал себя лишь в нескольких экземплярах, и поэтому издания его стихов уже в XVIII веке были библиографической редкостью. Сказать, сколько они стоят сейчас, дело немыслимое, ибо их попросту нельзя купить ни за какие деньги, а считанные экземпляры рузаевских изданий находятся лишь в собраниях центральных книгохранилищ России. Художественные ценности из дома Струйских еще до революции были вывезены, проданы и перепроданы, а ныне часть их собрана в главных музеях нашей страны. Последний из рода Струйских умер в 1911 году девяноста двух лет от роду в страшной бедности, похожей уже на нищенство, и подле него не было ни одного близкого человека, который бы подал ему стакан воды… Таков естественный конец!
…Ничтожный и жестокий графоман Струйский был прав в одном: «Книга создана, чтобы сначала поразить взор, а уж затем очаровать разум». Разума он не очаровал, но поразить взор оказался способен. Странное ощущение рождает описание «жизни и деяний» «третьестепенного» русского поэта последних десятилетий XVIII в. Н.Е. Струйский был доселе известен любителям литературы разве что как владелец «вольной типографии», дед А.И. Полежаева и «муж своей жены», которую прославили и портрет Ф.С. Рокотова и стихотворение Н.А. Заболоцкого:
«…С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас…»
Теперь, ознакомившись с его «бурной» биографией, мы как будто должны проникнуться и сознанием того, что герой ее — человек «выдающийся», «яркая индивидуальность», что жизнь его «захватывает, как приключенческий роман», а деяния «не лишены интереса» и сегодня. Много осталось загадочным в жизни нашего героя. Неясным осталось и то, каким именно образом «визит Пугачева» связан со Струйским, хотя о нем часто повествуется в биографии последнего. Как выясняется, Струйский во время пугачевского восстания был в Москве, а «визит» ограничился только тем, что восставшие немного «заграбили» Рузаевку во время захвата Саранска и его пределов… Дабы «по возможности облегчить восприятие произведений писателя», перевести особенно архаичные обороты на современный язык. Вот, к примеру, приводится стихотворное обращение пииты XVIII столетия к дочери:
Покажут ей стези мои черты в ней многи,
По коим может знать ко мне она дороги…
Или:
И где прельстившу мя внезапу покорил,
Где впервый я тобой, мой свет, возлюбовался…
Поэт Струйский еще при жизни пользовался славой графомана, причем (в отличие, скажем, от Д.И. Хвостова) графомана отнюдь не безобидного. Его современник и приятель И.М. Долгоруков, сам не великий поэт (Пушкин назвал его «стихоплет великородный»), вспоминал о Струйском: «Как о сочинителе стихов я об нем не сожалел нимало, ибо он их писать совсем не умел и щеголять имел право более их тиснением, нежели складом. Если бы век его продолжился, он бы отяготил вселенную своими сочинениями, — хорошо сделала судьба, что прекратила несносные его досуги». Приведя эту известную характеристику (из «Капища моего сердца»), Н.Л. Васильев тут же в огромном отступлении начинает «гвоздить» самого Долгорукова, чье творчество «может служить иллюстрацией того же, в чем он упрекает своего современника». Всё оно так (хотя, на мой вкус, стихи Долгорукова все же получше будут), но ведь аргумент ad hominum («сам такой!») никогда ничего не доказывал… Тем более, что помимо «великородного стихоплета» творчество Струйского в том же духе оценивали М.А. Дмитриев, М.Н. Лонгинов, С.А. Венгеров, В.О. Ключевский и т.д. и т.п. Позднейшие характеристики, шедшие от лица весьма образованных людей, не понаслышке знакомых с творениями оного «пииты»: «полусумасшедший поэт-графоман» (Н.П. Смирнов-Сокольский), «фантастический самодур XVIII века, прославившийся своей литературной деятельностью» (А.В. Лебедев); «помещик-самодур, помешанный на поэтическом творчестве» (Г.А. Гуковский) и т.п., — казалось бы, должны были представить точную характеристику этого «поэта и верноподданного»:
А мне твое лобзанье
Пресладостней нектара,
Иблейска слаще меда!
Тебе одни лишь токи
Прозрачной Ипокрены
Одни равняться могут?
Се ты, меня коснувшись,
Ко пению склоняешь
И в сердце удрученно,
Бореем чрез всю зиму,
Что было им томимо,
Вливаешь новы соки… и т.д.
По мнению одних исследователей, с этими виршами «мы проникаем в интимный мир автора; перед нами едва ли не лирический дневник поэта», по мнению, более многочисленной аудитории — это полная «белеберда».
Два портрета. На изящном портрете работы академика Федора Степановича Рокотова изображена Александра Петровна Струйская, жена поэта восемнадцатого века Николая Еремеевича Струйского. Рокотов изобразил их обоих на парадных портретах, оправленных в дорогие золоченые рамы. Они висели в углублении большой гостиной старинной дворянской усадьбы Рузаевки. На потолке зала, украшенном аллегорическими фигурами, в витиеватом картуше, можно было увидеть дату — 1772 год. Та же дата обозначена и на оборотной стороне портретов. Струйский — в преображенском мундире, парике с косой, худощав. Взгляд острый и чуть вызывающий. Время жестко обошлось с картиной: холст сохранился плохо, большая часть красочного слоя безвозвратно утрачена. Но при взгляде на портрет жены тотчас становится ясно, кому отдал свое вдохновение художник, изображая семейную чету. Изысканно приглушенные краски, простота прически, тронутой пудрой, скромность украшений, плавные, округленные складки платья, небрежно накинутый желтый плат подчеркивают грациозный поворот головы, гениально схваченное загадочное выражение лица юной женщины, внимательный взгляд карих глаз. И это в эпоху, когда у живописцев существовал непреложный иконографический эталон светских красавиц, укладывающийся в незатейливую формулу: «Я та весело-нравная, которая любит только смех и забавы». Выбор художника оказался не случайным: Рокотов был давний и близкий знакомый поэта. На выучку мэтру даже отдали крепостного художника А. Зяблова. Не без наблюдательности Струйский описал манеру работы «любимца дщери Юпитеровой», как в свойственном ему высокопарном стиле поэт именовал Рокотова: «Почти играя, ознаменовал только вид лица и остроту зрака. В тот же час и пламенная душа его при всей его нежности сердца на оживляемом тобою полотне не утаилась». Картины, так же как люди и книги, имеют свою судьбу... Более полу-века после смерти изображенных на них людей портреты оставались в родовом гнезде Струйских — Рузаевке, затем они попали в Исторический музей, а в 1925 году были переданы в Государственную Третьяковскую галерею. И сегодня, уйдя от небытия, запечатленные талантливым художником два с четвертью века назад, муж и жена остались рядом, сменив пензенскую усадьбу на зал Третьяковки. Если Ноздрев был в некотором отношении исторический человек, то Николай Еремеевич Струйский имел полное право претендовать на звание легендарного человека. Нельзя, правда, сказать, что легенды о нем сложены слишком уж славные: из всех видов преданий его имя прочно вошло только в различные исторические и литературные анекдоты. Множество писавших о Струйском — от Пыляева до Пикуля — традиционно утверждают, что в сонме ярких, менее ярких и просто едва заметных звезд, в литературе российской просиявших, имя Струйского можно с равным достоинством поставить подле разве что имени другого графомана и вздорного рифмоплета — графа Хвостова, неизменной мишени эпиграмм Александра Сергеевича.
С смертью лишь тоску избуду,
Я прелестною сражен.
А владеть я ей не буду?
Я ударом поражен.
Чувства млеют.
Каменеют...
От любви ее зараз
Вскрылась бездна.
Мне любезна,
Слезы кинулись из глаз.
Действительно, эти строки Струйского неизменно вызывают улыбку, но не стоит забывать, что в момент их создания до рождения Пушкина оставалось четверть века, что в подобном духе творил Сумароков, что, благодаря таким словесным экзерсисам через десятилетия сформировался русский литературный язык, посредством которого мы сегодня и общаемся... Был Николай Еремеевич человеком начитанным и для своего времени весьма неплохо образованным: знал не только языки и древнюю мифологию, но и некоторые точные науки. В четырнадцать лет он был принят кадетом бомбардирской роты лейб-гвардии Преображенского полка. После присяги сдал экзамен, на котором показал «в знании часть арифметики и геометрию, прочертил несколько планов фортификации, також французского языка». Прослужил бомбардир недолго и вскоре испросил у начальства отпуск «для совершенного тех наук обучения». В послужном списке Струйского имеется весьма лестная характеристика: «К службе прилежен и к оной охоту имеет. Должность свою исправляет добропорядочно, кондуита хорошего и к повышению до-стоин. Из дворян. За отцом имеет 290 душ. Холост». Служба, прерываемая длительными отпусками, продолжалась до 23 февраля 1771 года. В этот день Струйский вышел в отставку гвардии прапорщиком, о чем получил абшит с собственноручной подписью императрицы: «Известно и ведомо да будет каждому, что лейб-гвардии нашей Преображенского полка сержант Струйский служил, а 1771 года января в первый день по прошению его за болезнями от воинской и статской служб всемилостивейше увольняем за добропорядочную и беспорочную его службу гвардии прапорщиком, того ради жить ему везде свободно и к делам ни к каким без особливого нашего об нем именного указа не определять, во свидетельство чего мы сей абшит собственною рукою подписали и государственной печатью укрепить повелели. Екатерина». Вернувшись домой в родную пензенскую Рузаевку, Струйский первым делом женился на девице Олимпиаде Балбековой и принялся за капитальное строительство. Но, увы, жена вскоре оставила его вдовцом, а Пугачев по-мужицки круто обошелся со всеми ближними и дальними родственниками Струйского, сделав Николая Еремеевича круглым сиротой и единственным наследником немалого богатства всего рода. Подобные обстоятельства заставили отставного прапорщика действовать по-военному оперативно, и он вскоре женится во второй раз — на очаровательной Сашеньке Озеровой. Теперь вы поняли, чей портрет висит в Третьяковской галерее? Владения Струйских простирались на несколько верст в Инсарском уезде Пензенской губернии. Одних церквей в Рузаевке было три; две из них построены на деньги Струйского. Замечательный дворец, воздвигнутый по эскизам самого Растрелли, был крыт железом, за которое барин отдал подмосковную деревню с 300 душами крестьян. Строительство длилось несколько лет, после чего усадьбу оградили от окружающих полей высоким земляным валом с караульными сторожками. Фортификация служила отнюдь не для потехи — свежая память о воре Емельке подчас всплывала кошмарными снами, да и были у Струйского основания опасаться собственных холопов. С мужиками пиит держался строго, баловать не давал, самолично вершил скорый суд; по слухам, не брезговал пыточными затеями. Для сей цели держал целый штат мрачных молодцов, обладавших маленькими затылками, но искупавшими этот недостаток кулаками с добрый кочан капусты. Насытив страсть к юриспруденции и наказав виновных, Струйский спешил в уединенный кабинет, именуемый скромно, однако с до- стоинством — Парнас. В сие святилище муз ход был закрыт не только прислуге, но и домочадцам. «Не должно метать бисер свиньям», — любил повторять хозяин Рузаевки. Редкий гость удостаивался чести побывать в рузаевском Парнасе, не чин или богатство открывали доступ сюда, ключом могла служить исключительно любовь к поэзии. Одним из счастливцев оказался князь Иван Михайлович Долгоруков, ныне всеми забытый поэт восемнадцатого века. Поэт поэту, как правило, дифирамбы петь не будет, более того, у него всегда найдется едкое словечко о коллеге по перу. «Когда я посетил его на вышеописанном Парнасе, — писал князь, — то, приметя пыль везде большую и большой беспорядок в уборе, ибо рядом с сургучом брошен был перстень алмазный, возле большой рюмки стоял поношенный бюст, спросил я его о причине, и он дал мне самую мудреную. Пыль, сказал он, есть мой страж, ибо по ней увижу тотчас, не был ли кто у меня и что он трогал.» Одевался Струйский дома соответственно собственным представлениям о моде и комфорте: поверх фрака надевал парчовый камзол, подпо-ясанный розовым шелковым кушаком; легкую кривизну ног подчеркивали белые чулки и башмаки на высоких каблуках. Особую гордость поэта составляла длинная, на прусский манер, косица, обильно посыпанная пудрой. Но существовало у Николая Струйского кроме неистребимой тяги к поэзии еще одно великое увлечение. Сумасброд, самодур, суровый барин, он — поистине загадочна русская душа — создал в провинциальной глуши лучшую в России типографию. Не жалея ни средств, ни времени, Струйский выписал из-за границы лучшие сорта бумаги, оригинальные шрифты, типографские станки. На него работали ведущие граверы и рисовальщики того времени: Набгольц, Шенберг, Скородумов. Специально обученные крепостные делали роскошные переплеты с золотой вязью тисненых букв. Изданные Струйским книги становились произведениями искусства: фолианты печатались на атласе или александрийской клееной бумаге, страницы украшали виньетки и рисунки. Эти тома давали повод просвещенной императрице Екатерине Великой, которой Струйский регулярно отсылал экземпляры своей продукции, похваляться перед знатными иностранцами — видите, какие шедевры печатают у меня даже в захолустье. За заслуги в книгоиздательстве Струйский был жалован драгоценным бриллиантовым перстнем. Не чуждался Николай Еремеевич и наук, особое внимание уделяя оптике, желая поставить ее на службу книжному делу, что приводило к парадоксальным выводам: «Многие сочинения наших авторов теряют своей цены от того только, что листы не по правилам оптики обрезаны, что голос от этого, ожидает продолжение речи там, где переход ее прерывается; и от этой нескладности тона теряется сила мысли сочинителя». Умер этот странный человек так же необычно, как и жил. Получив известие о кончине обожаемой им императрицы Екатерины II, Струйский занемог, слег горячкой, у него отнялся язык, и в несколько дней он преставился. Типографское оборудование, переплетные машины после смерти издателя попали в симбирское губернское управление, где они более полувека использовались в местной типографии при печатании местных губернских ведомостей и книг. Вот и говорите после этого, что графоманство ничего не дает людям...
Струйский, Николай Еремеевич. Своеобразно «знаменитый» некогда чудак-стихотворец, графоман, владелец села Рузаевки Пензенской губернии. Биографические сведения о нем крайне скупы. Выл одно время губернатором во Владимире, затем вышел в отставку и поселился в своих обширных поместьях, «простиравшихся верст на 30 кругом. Рассказы о его жизни напоминают некоторые черты, переданные г. Печерским в повести «Старые годы» (П. И. Бартенев). Не щадя затрат, завел у себя в Рузаевке типографию, в которой печатал почти исключительно собственные произведения, в очень немногих экземплярах, раздавая их потом своим друзьям и знакомым. Некоторые произведения подносил Екатерине II, считая себя первейшим ее поклонником и почитателем. Преклонялся перед талантом поэта Сумарокова. Памяти Сумарокова посвящена сочиненная им «Апология к потомству от Николая Струйского или Начертание о свойстве нрава Александра Петровича Сумарокова и о нравоучительных ево поучениях» (1788), а также «Две елегии на смерть Александра Петровича Сумарокова» (около 1790 г.). Кое-что Струйский напечатал, в санкт-петербургской типографии Шнора. Все изданные им книги довольно бездарны, а норой просто нелепы по содержанию, но исключительны по внешности, по мастерству типографского исполнения. Замечательные шрифты, превосходная бумага, резанные на меди украшения — все это отличает издания Струйского. Выпущенные крайне малыми тиражами, произведения его давно стали редкостями и среди библиофилов «геннадиевского толка» ценились в свое время исключительно высоко. В жизни своей он был таким же чудаком, как и в своих «творениях». В доме у него был кабинет, который назывался «Парнасом» и куда никто не имел праца доступа. У подножия этого «Парнаса» он . творил «суд и расправу» над провинившимися крепостными. В наибольшую вину ставился им «срыв вдохновения» у барина... (см. М.А. Дмитриев. Мелочи из запаса моей памяти. Изд. 2-е. М., 1869, стр. 86). О Струйском подробно рассказано у М.Н. Лонгинова в «Русском архиве» за 1865 и 1866 гг. Любопытны также воспоминания о Струйском князя И.М. Долгорукова. Несколько строк посвящено Струйскому в статье П.И. Бартенева «Заметка о сельских типографиях в России» («Библиографические записки», 1861, №9, стлб. 281-283). Существует даже маленькая монография: В.В. Шангин. Сельские типографии в последней четверти XVIII века и рузаевские издания Струйского. Спб., 1903. При получении известия о смерти Екатерины «рузаевский типографщик», пламенный ее почитатель, заболел горячкой, лишился языка и через несколько дней скончался...
Струйский, Николай Еремеевич — чудак-стихотворец и типограф конца ΧVΙΙΙ в., умер в 1796 г. Биографические сведения о нем довольно скудны. Известно, что в молодости он служил в лейб-гвардии Преображенском полку, из которого вышел в отставку в чине гвардейского прапорщика и навсегда поселился в своем селе Рузаевке, Пензенской губ., Инсарского уезда. КН.И. М. Долгорукий, одно время пензенский губернатор и современник С., знавший последнего лично, в своих «Записках» рассказывает о нем следующее: «Дворянин и помещик, владелец нескольких поместий и до тысячи душ крепостных, живший почти роскошно, Струйский, влюбясь в стихотворения собственно свои, издавал их денно и нощно, покупал французской бумаги пропасть, выписывал буквы (шрифт) разного калибра, учредил (в Рузаевке) типографию собственно свою и убивал на ее содержание лучшую часть своих доходов». В верхнем этаже своего великолепного деревянного дома он устроил кабинет, названный им «Парнасом», в котором он писал свои стихотворения и в который, кроме дочери, никого не пускал, «дабы — по его словам — не метать бисера перед свиньями». Вообще Струйский представлял тип помещика-самодура, тип, выросший и роскошно развившийся на почве крепостного труда: одевался чрезвычайно странно, носил какую-то своеобразную смесь одежд разных времен и различных народов; чтобы убить свободное время прибегал ко всяким эксцессам; с крепостными обращался жестоко, производил над ними различные эксперименты, иллюстрацией чему может служить хотя бы его своеобразная и часто повторявшаяся затея, состоявшая в том, что в своем воображении он создавал какое-либо преступление, намечал некоторых из своих крестьян в качестве обвиняемых, учинял им допросы, вызывал свидетелей, сам произносил обвинительную и защитительную речи и наконец выносил приговор, присуждая «виновных» иногда к очень суровым наказаниям; если же крестьяне не хотели понимать барской затеи и упорно отказывались сознаться в приписываемых им преступлениях, они подвергались иногда даже пыткам. Разумеется, что при таких условиях среди крепостных бродило недовольство своим помещиком, и Струйский боялся за свою жизнь, страшился покушений и в своем «Парнасе» держал наготове целую коллекцию всевозможного оружия. Одной из таких «странностей» являлась и его стихомания. Он был страшно плодовит, но стихотворения его отличаются полнейшим отсутствием всякого таланта, представляют механический набор напыщенных фраз без всякого содержания и смысла и в этом отношении стоят значительно ниже «творений» не только Третьяковского, но даже и небезызвестного в свое время гр. Хвостова. Сам Струйский о своей музе был, однако, совершенно иного мнения и при чтении своих произведений приходил в такой восторг и экстаз, что в буквальном смысле до синих пятен щипал своих слушателей. Писал он их не иначе как на «Парнасе», у «подножия» которого производил экзекуции своим крестьянам. Страстный поклонник А. П. Сумарокова, он только произведения последнего и ставил выше своих. Все свои «творения» Струйский печатал в собственной типографии, без всякой цензуры, издавал их роскошными томами и никогда не пускал в продажу, почему книги его и составляют библиографическую редкость (несколько экземпляров хранятся в Чертковском музее в Москве), а ограничивался дарением их своим родственникам, знакомым и некоторым высокопоставленным лицам, в том числе и Импер. Екатерине II. Типография Струйского была обставлена великолепно и считалась чуть ли не лучшей в то время в России. Струйскому принадлежит также какая-то странная и туманная теория, согласно которой листы с напечатанными на них стихотворениями должны быть «по правилам оптики обрезаны», ибо в противном случае — «голос ожидает продолжения речи там, где переход ее прерывается». Из этой «теории» даже кн. Долгорукий, которому Струйский толковал о ней в продолжение двух часов, ничего не понял. Кончина Екатерины II произвела, неизвестно по каким причинам, на Струйского такое тяжелое впечатление, что он заболел горячкой, лишился языка и скоро умер. П. Батюшков в своих «Библиографических Записках» («Русск. Арх.», 1858, стр. 279—283) сообщает, что Струйский в Рузаевке было выстроено две церкви, и вся Рузаевка была обведена каналом, наконец, будто бы С. одно время был владимирским губернатором, но M. Ранг последнее известие решительно опровергает. Сохранились следующие произведения Струйского «Апология к потомству от Николая Струйского, или начертание о свойстве нрава А. П. Сумарокова и о нравственных его поучениях, писана в 1784 г. в Рузаевке» (СПб. — неверно, напечатано в Рузаевке, как и все другие издания, помеченные СПб. или М., — 1788 г.), — в чрезвычайно нелепой прозе с контекстом на таком же нелепом французском языке; «Епистола Ея Императорскому Величеству всепресветлейшей героине, великой Императрице Екатерине II» (Саранск, 1789) — отличается полнейшим отсутствием смысла; «Стихи к медали, поднесенной гр. А. Г. Орлову от адмиралтейской коллегии»; «Для Хорвика, ни проза ни стихи» (СПб. , 1790) — полемическое произведение; «Ода», посвященная тогдашнему наследнику Павлу Петровичу (Саранск, 1790); «О Париже» (1790) — упрекает французов за свержение Бурбонской династии; две «Елегии на смерть А. П. Сумарокова»; «Блафон сочинения Н. Струйского к первой части его поэзии» (СПб. , 1791); «Гимн милостивой и кроткой Циане»; «Епиталамиа или брачная песнь» (Рузаевка, 1793) — по поводу брака Александра Павловича с Елизаветою Алексеевною, принцессою Баденской; «Письмо о Российском театре нынешнего состояния» (Рузаевка, 1794) — в стихах, обращено к знаменитому в свое время актеру И. А. Дмитревскому; «Письмо к другу или излияние сердца» (Рузаевка, 1795); «Еротоиды» — 24 стихотворения; кроме того целый ряд од и писем в стихах. Великолепно также издал «Акафист Богородице».
Статья М. Лонгинова в «Русском Архиве», 1865, №4, стр. 481-488 и 1866 г., №2, стр. 265. — Статья М. Ранга в «Русск. Архиве», 1867 г., №7, стр. 1178-1180. — И.М. Долгорукий, «Записки» (извлечения в «Русск. Арх.», 1865 г.). — Его же, «Капище моего сердца», «Чтения в Общ. Истор. и Древн. Российск.», 1873 г., №1. — «Письма стихотворцев В.И. Петрова и Н. Струйского к Потемкину-Таврическому», там же, 1871 г., №2, стр. 74. — Η.Η. Голицын, «Библиографические заметки», «Молва», 1857 г., №25. — Μ.Α. Дмитриев, «Мелочи из запаса моей памяти», М., 1809, стр. 85-88. — В. Сопиков, «Опыт российской библиографии», ч. 2, №1995 (помещено письмо С. к Потемкину-Таврическому). — Н.В. Губерти, «Материалы для русской библиографии», М., 1881 г., вып. II и III, стр. 326-331 и др. (там же помещены образцы прозы и стихов С.).
К портрету А.П. Струйской.
Ее глаза — как два тумана,
Полуулыбка, полуплач,
Ее глаза — как два обмана,
Покрытых мглою неудач.
Александра Петровна Струйская вдохновляла не только поэтов своего времени. Она как будто призвана была быть вечной музой поэта. В своем XVIII веке она пленила загадочной внешностью еще одного из них — своего мужа. Николай Еремеевич Струйский, богатый пензенский помещик, преданно и отнюдь не взаимно любил поэзию. К несчастью, его слава, как поэта, не пережила его. Но, как все пииты, он был немного не от мира сего: устроил себе кабинет на самом верху огромного дома-дворца и назвал его Парнасом, все дни просиживал там, писал вычурные стихи, спускаясь оттуда на грешную землю часто лишь для того, чтобы отдать их печатать. При этом среди своих соседей прослыл он чудаком и оригиналом. «Всё обращение его было дико, а одевание странно», — писал его друг.Спустя два столетия после ее смерти, Николай Заболоцкий, вглядываясь в портрет работы знаменитого Рокотова, писал:
...Ты помнишь, как «из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С nopтpeтa Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Наверное, нелегко приходилось его красавице-жене: одержимый поэзией, он жил в каком-то другом измерении. Но союз их был счастливым. Они поженились с Александрой Петровной в 1772 году. До этого, поэт уже был женат на своей ровеснице Олимпиаде Балбековой, они обвенчались в 1768 году и жили в Москве, но через год она умерла от родов, и в своих воспоминаниях о первой жене Струйский писал:
«Не знающу любви я научал любить!
Твоей мне нежности нельзя по смерть забыть!»
Безутешный вдовец, потерявший еще и дочек-близняшек, уехал в свое поместье Рузаевку и стал жить затворником. И вот однажды там произошла встреча-видение... Юная Александра Петровна Озерова, дочь помещика Нижнеломовского уезда Пензенской губернии Озерова, была родственницей любимца Павла I, влиятельного графа П.Х.Обольянинова, женатого на ее кузине. Когда Александра Петровна вышла замуж за Струйского, ей было семнадцать или восемнадцать лет. Вскоре после свадьбы супруги совершили путешествие в Москву, где Николай Ереемевич заказал своему старому доброму приятелю, художнику Рокотову, их фамильные портреты. Два портрета молодоженов вошли в золотой фонд русской живописи. Художнику удалось передать романтичность и порывистость поэтической натуры «странного барина». «Мерцающие краски, размытые контуры лица, горящие глаза — все это делает образ Струйского экзальтированным и несколько таинственным», — пишет искусствовед. Но еще более загадочен и таинственен портрет юной Александры. Изящный овал лица, тонкие летящие брови, легкий румянец на щеках и такие задумчивые, выразительные глаза, чуть-чуть грустные, едва замечающие окружающее, а скорее, всматривающиеся куда-то вдаль, или внутрь себя, или в будущее. Художник Рокотов, о котором Струйский, едва ли не единственный, оставил подобие воспоминаний и которого Николай Еремеевич весьма высоко ценил , согревался душой в этой семье, которая часто наезжала в Москву и приглашала любимого художника. Сохранилась легенда о любви Рокотова к Струйской, видимо, навеянная особым тоном очарования и удачей таланта художника, создавшего ее портрет. Вряд ли это было на самом деле так, хотя, конечно, Александра Петровна не могла оставить равнодушным ничье сердце. Сам Струйский так описывал свою возлюбленную в одном из множества стихотворений, посвященных ей:
Когда б здесь кто очей твоих прелестных стоил,
Давно б внутрь сердца он тебе сей храм построил,
И в жертву б он себя к тебе и сердце б нес.
Достойна ты себя, Сапфира!.. и небес.
Почтить твои красы, как смертный, я немею,
Теряюсь я в тебе?.. тобой я пламенею.
(«Элегия к Сапфире»).
Хозяйство не досаждало, ее окружала атмосфера творчества и красоты. Дом, в котором они жили, был возведен по рисункам самого Растрелли. В столетнем саду, окружавшем его, можно было гулять по аллеям, по берегам проточных прудов или забрести в замысловатый кустарниковый лабиринт, мечтая, взирать на окружающую красоту... А потом к чаю спускался поэт и читал восторженные стихи. До наших дней дошла одна из книг Струйского — «Еротоиды. Анакреонтические оды». Все «оды» в ней переполнены объяснениями в любви к той, которая звалась в стихах Сапфирой, а в жизни — Александрой, любимой женой. В доме была прекрасная библиотека из авторов отечественных и заграничных, Струйский с молодости собирал ее и был тонким книжным ценителем, а затем к ним прибавились и роскошные книги, изданные в его собственной типографии. Была в доме картинная галерея составленная в соответствии со вкусами того времени и вкусами хозяина. Потомки поэта вспоминали, что у Струйских «везде висели фамильные портреты: в углублении большой гостиной, над диваном, портрет самого Николая Еремеевича, а рядом, тоже в позолоченной раме, портрет Александры Петровны Струйской, тогда еще молодой и красивой». «В картинной галерее были известные художники русской и иностранной школы.» Была и еще одна тайна в фамильных портретах, она лишь недавно раскрыта искусствоведами. В доме хранился портрет молодого человека с нежными чертами лица, пышным галстуком и накидкой, драпирующей фигуру. На обороте портрета была загадочная зашифрованная надпись. Александра Петровна Струйская пережила своего мужа-поэта на 43 года. Он часто бывал вспыльчив, но скорее пoэтически, нежели как самодур. Его друг И.М. Долгоруков по доброму вспоминал его «со всеми его восторгами и в пиитическом исступлении». Николай Еремеевич создал вокруг своей возлюбленной необычную для того времени атмосферу поклонения, восторга и творчества, духовного тепла и созидания. Oн оставил после себя на многие годы освященный своей любовью воздух усадьбы Рузаевка, где выросли еще многие поколения дворян, сохранив в ней дыхание муз, среди них был поэт А. Полежаев. Он оставил своим наследникам главное богатство — блаженство творчества и красоты Александра Петровна подарила мужу восемнадцать сыновей и дочерей, из которых четверо были близнецами и десять умерли в младенчестве. Но всю оставшуюся жизнь ее согревал пламень поэтического вдохновения мужа. А.П. Струйская была бабушкой поэта А.И. Полежаева — внебрачного ребенка ее сына Леонтия. Из всей семьи Струйских только у нее поэт находил ласку и заботу. До самой смерти, в 1838 году, Полежаев переписывался с Александрой Петровной и посылал ей свои стихи. Посетившая ее в 1836 году Н.А.Тучкова-Огарева пишет о том приятном впечатлении, которое произвела на нее Александра Петровна. Ей было восемьдесят шесть лет, когда она тихо покинула этот мир. А для нас она так и осталась той прекрасной, в легкой дымке загадки и очарования, немного грустной и едва улыбающейся молодой женщиной с портрета Рокотова. Наверное, это была одна из самых красивых женщин «безумного осьмнадцатого столетья»...
Струйские, старинный дворянский род, родоначальнику которого Китаю Васильевичу были пожалованы вотчины в Шишкеевской округе Пензенского наместничества (1612). Струйские имели домовладение в Москве, земли в Симбирской губернии, в Пензенской губернии — обширные владения в Инсарском и Саранском уездах. Со 2-й половины 18 века главной родовой усадьбой стало с. Рузаевка (ныне город в Мордовии). Внесены в 6-ю часть Московской и Пензенской дворянских родословных книг. Струйские служили в гвардейских полках: Семеновском, Преображенском, Кавалергардском, Конногвардейском; особо отличились в войне 1812 года. Его праправнук Еремей Яковлевич надворный советник (1763). Николай Еремеевич (1749–96), его сын, прапраправнук Китая Васильевича, прапорщик лейб-гвардейского Преображенского полка в отставке (1771). Николай Еремеевич Струйский, оставшийся после пугачевского бунта единственным наследником всех родовых имений, выстроил себе замок-дворец по проекту архитектора Растрелли, обнеся его парком и садом, а по периметру глубоким рвом с земляным валом. Графоман-стихотворец и владелец частной типографии в Рузаевке, одной из лучших на ту пору в России. В типографии стояли печатный станок и сосуды с дорогими красками, лежали сафьян и бархат, стопки превосходной александрийской бумаги, искусные граверы на меди вырезали виньетки, заставки, рамки и узоры для украшения его стихов, крепостные мастера печатали книги в дорогих переплетах. Они создавались в единичных экземплярах, дарились Струйским тем, к кому он был особенно расположен.Книги, ныне являющиеся библиографической редкостью, имеются в Российской Государственной библиотеке (Москва). Николай Еремеевич переписывался с князем И. М. Долгоруким, напечатал его стихотворение «Камин в Пензе» (1795). В том же подвале, рядом с типографией, находились пыточные камеры, где жестокий крепостник устраивал суды над своими крестьянами и даже над мелкими чиновниками, изредка по службе заезжавшими в имение. Пензенский губернатор И.М. Долгорукий, бывавший в Рузаевке, писал в дневнике «От этого волосы вздымаются! Какой переход от страсти самой зверской к сочинению стихов»!
Струйская, Александра Петровна и ее дети, урожденная Озерова, жена Николая Еремеевича. Судьба не баловала эту женщину. За двадцать два года супружества она родила девятнадцать детей, но в живых осталось только восемь: пятеро сыновей и три дочери. После смерти мужа все заботы по их воспитанию легли на ее плечи. Двух подросших дочерей Александра Петровна выдала замуж: Екатерину — за симбирского помещика К.Н. Коптева, Надежду — за тамбовского дворянина Д.П. Свищева, только Маргарита всю жизнь провела рядом с ней: оставшись в девицах, пошла по стопам отца, посвятив себя литературе. Маргарита Николаевна (1772–1859, Рузаевка), старшая дочь Николая Еремеевича, переводчица. Единственный дошедший до нас ее перевод: «Завещание некоторого отца своим дочерям, изданное покойным доктором Григорьем в Эдинбурге», 1781. Юрий Николаевич (1774–?), сын Николая Еремеевича, служил в конногвардейском полку. Жил в Санкт-Петербурге, в его доме бывал студентом А.И. Полежаев, о чем писал в поэме «Сашка» (1825). В Рузаевке принимал участие в строительстве и оформлении интерьеров церкви. Его сын, Дмитрий Юрьевич (1806–56), стихотворец и музыкальный критик (псевдоним Трилунный), сотрудничал во многих альманах и журналах: «Атеней», «Литературная газета», «Библиотека для чтения» и другие. Петр Николаевич (1760–1845, Рузаевка), сын Николая Еремеевича, поручик лейб-гвардейского Семеновского полка. Его попечению был предоставлен А.И. Полежаев. Леонтий Николаевич (1784–1825, Тобольск), сын Николая Еремеевича, служил в лейб-гвардейском Семеновском полку. Отец поэта А.И. Полежаева (1804–38), матерью которого была дворовая Аграфена Федорова (? — 1810, с. Покрышкино Саранского уезда). Человек необузданных страстей, насмерть засек крепостного, за что был осужден и сослан в Сибирь (1816). В этом деле принимал участие М. М. Сперанский, в ту пору пензенский губернатор. Александр Николаевич (1787–1848), сын Николая Еремеевича, полковник лейб-гвардейского драгунского полка. В военную службу вступил из Пажеского корпуса в кавалергардский полк (1803), участвовал в битве при Аустерлице, в прусских походах, был ранен пулей в грудь (1807). Служил в лейб-гвардейском драгунском полку (с 1810), участвовал в сражениях при Смоленске, Бородине, Можайске, М. Ярославце; под Красным был ранен в ногу; воевал в партизанском отряде генерал-лейтенанта Дорохова. Сражался в битвах при Дрездене, Лейпциге, дошел до Парижа. Уволен с военной службы по болезни (1814). Находился в гражданской службе до 1829 года. Награды: орден Святого Владимира 4-й степени с бантом, Святой Анны 4-й и 2-й степени с алмазными знаками, Святого Георгия 4-й степепени, золотая шпага «За храбрость», знак отличия прусского Железного креста. Жил в Рузаевке. Евграф Николаевич (1785–1841, Саранск), сын Николая Еремеевича, подполковник гренадерского Киевского полка. Воспитывался в Пажеском корпусе. Участвовал в осаде Хотина (1806). С 1812 воевал «в российских пределах»: при Смоленске; за Бородино награжден орденом Святого Владимира 4-й степени с бантом; при Красном, Тарутине, М. Ярославце. В заграничном походе сражался при Лейпциге, за взятие Парижа награжден золотой шпагой «За храбрость». Награды: орден Святой Анны 4-й и 2-й степени. В отставке по болезни с 1816 года. Умер холостым и бездетным.
Струйская, Александра Петровна (1754-1840). История жизни. Александра Петровна Струйская вдохновляла не только поэтов своего времени. Спустя два столетия после ее смерти Николай Заболоцкий, вглядываясь в портрет работы знаменитого Рокотова, писал:
...Ты помнишь, как из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Ее глаза — как два тумана,
Полуулыбка, полуплач,
Ее глаза — как два обмана,
Покрытых мглою неудач.
Наверное, это была одна из самых красивых женщин «безумного осьмнадцатого столетья»... Она как будто призвана была быть вечной музой поэта. В своем XVIII веке она пленила загадочной внешностью еще одного из них — своего мужа. Николай Еремеевич Струйский, богатый пензенский помещик, преданно и отнюдь не взаимно любил поэзию. К несчастью, его слава как поэта не пережила его. Но, как все пииты, он был немного не от мира сего: устроил себе кабинет на самом верху огромного дома-дворца и назвал его Парнасом, все дни просиживал там, писал вычурные стихи, спускаясь оттуда на грешную землю зачастую лишь для того, чтобы отдать их печатать. При этом среди своих соседей он прослыл чудаком и оригиналом. «Все обращение его было дико, а одевание странно», — писал его друг. Наверное, нелегко приходилось его красавице-жене: одержимый поэзией, он жил в каком-то другом измерении. Но союз их был счастливым. Они поженились с Александрой Петровной в 1772 году. До этого поэт уже был женат на своей ровеснице Олимпиаде Балбековой, они обвенчались в 1768 году и жили в Москве, но через год она умерла от родов, и в своих воспоминаниях о первой жене Струйский писал:
«Не знающу любви я научал любити!
Твоей мне нежности нельзя по смерть забыти!
Ты цену ведала, чего в жизнь стоил я?..
И чтит тебя за то по днесь душа моя».
Безутешный вдовец, потерявший еще и дочек-близняшек, уехал в свое поместье Рузаевку и стал жить затворником. И вот однажды там произошла встреча-видение... Юная Александра Петровна Озерова, дочь помещика Нижнеломовского уезда Пензенской губернии Озерова, была родственницей любимца Павла I влиятельного графа П.Х. Обольянинова, женатого на ее кузине. Кроме того, по некоторым, может быть, неточным сведениям, она была и сестрой генерала С.П. Озерова, ближайшего сподвижника Румянцева-Задунайского. По словам ее внучки, Александра Петровна вышла замуж за Струйского тринадцати лет, по другим свидетельствам, ей было семнадцать или восемнадцать лет. Вскоре после свадьбы супруги совершили путешествие в Москву, где Николай Ереемевич заказал своему старому приятелю Рокотову их фамильные портреты. Благодаря ему мы можем видеть, как выглядели молодожены. Была и еще одна тайна в фамильных портретах, она лишь недавно раскрыта искусствоведами. В доме хранился портрет молодого человека с нежными чертами лица, пышным галстуком и накидкой, драпирующей фигуру. На обороте портрета была загадочная зашифрованная надпись. С помощью рентгена и специальных исследований удалось доказать, что на самом деле на портрете изображена женщина с татарскими чертами лица и поверх нее написан «неизвестный в треуголке». И в первом, и во втором случае художник Рокотов писал одно и то же лицо — первую жену Струйского Олимпиаду. Видимо, Николай Еремеевич велел переделать женщину в мужчину, чтобы не смущать нежных чувств новой молодой жены и не возбуждать ее ревности. Два портрета молодоженов вошли в золотой фонд русской живописи. Николай Еремеевич изображен в мундире Преображенского полка, однако мы видим на портрете человека утонченных и романтических вкусов, это скорее Ленский, а не вояка: вьющиеся кашатановые волосы, завитые по моде тех лет в букли, нежные черты лица, карие глаза, густые брови, прямой нос, округлый подбородок, розовые румяные щеки и полные чувственные губы. Художнику удалось передать романтичность и порывистость поэтической натуры «странного барина». Мерцающие краски, размытые контуры лица, горящие глаза — все это делает образ Струйского экзальтированным и несколько таинственным. Но еще более загадочен и таинственен портрет юной Александры. На вид ей лет пятнадцать-шестнадцать. Изящный овал лица, тонкие летящие брови, легкий румянец на щеках и такие задумчивые, выразительные глаза, чуть-чуть грустные, едва замечающие окружающее, а скорее, всматривающиеся куда-то вдаль, или внутрь себя, или в будущее. Она одета в открытое платье, украшенное жемчужными подвесками. Густые темные волосы красиво уложены и плавно переходят в длинную косу. Ее большие, затененные, с миндалевидным разрезом глаза обращены в сторону зрителя и выражают спокойную задумчивость погруженного в свой затаенный душевный мир человека. Мягкому овалу юного лица отвечают округлые линии тонких бровей, нежные розовые губы. Высоко взбитые со лба пудренные волосы, плавно огибая хрупкую шею, ниспадают на грудь длинным локоном. Прозрачная ткань серебристо-серого платья и легкий, желтоватого тона шарф изящно драпируют фигуру и придают всему облику молодой женщины почти невесомую воздушность. Со вкусом даны украшения — жемчужные аграфы на рукавах и у выреза открытого платья. Талант художника придал особую трепетность пленительному облику молодой женщины. Художник Рокотов, о котором Струйский, едва ли не единственный, оставил подобие воспоминаний и которого Николай Еремеевич весьма высоко ценил (Рокотов!.. достоин ты назван быти по смерти сыном дщери Юпитеровой, ибо и в жизни ныне от сынов Аполлона любимцем той именуешься»), согревался душой в этой семье, которая часто наезжала в Москву и приглашала любимого художника. Сохранилась легенда о любви Рокотова к Струйской, видимо, навеянная особым тоном очарования и удачей таланта художника, создавшего ее портрет. Вряд ли это было на самом деле так, хотя, конечно, Александра Петровна не могла оставить равнодушным ничье сердце. Сам Струйский так описывал свою возлюбленную в одном из множества стихотворений, посвященных ей, «Элегии к Сапфире»:
Когда б здесь кто очей твоих прелестных стоил,
Давно б внутрь сердца он тебе сей храм построил,
И в жертву б он себя к тебе и сердце б нес.
Достойна ты себя, Сапфира!.. и небес.
Почтить твои красы, как смертный, я немею,
Теряюсь я в тебе?.. тобой я пламенею.
Хозяйство не досаждало, ее окружала атмосфера творчества и красоты. Дом, в котором они жили, был возведен по рисункам самого Растрелли. В столетнем саду, окружавшем его, можно было гулять по аллеям, по берегам проточных прудов или забрести в замысловатый кустарниковый лабиринт, мечтая, взирать на окружающую красоту... А потом к чаю спускался поэт и читал восторженные стихи. До наших дней дошла одна из книг Струйского — «Еротоиды. Анакреонтические оды». Все «оды» в ней переполнены объяснениями в любви к той, которая звалась в стихах Сапфирой, а в жизни — Александрой, любимой женой. В доме была прекрасная библиотека из авторов отечественных и заграничных, Струйский с молодости собирал ее, а затем к ним прибавились и роскошные книги, изданные в его собственной типографии. Картинная галерея была составлена в соответствии со вкусами того времени и вкусами хозяина. Потомки поэта вспоминали, что у Струйских везде висели фамильные портреты; в углублении большой гостиной, над диваном, — портрет самого Николая Еремеевича в мундире, парике с пудрою и косою, с дерзким и вызывающим выражением лица. А рядом, тоже в позолоченной раме, — портрет Александры Петровны Струйской, тогда еще молодой и красивой, в белом атласном платье, в фижме, с открытой шеей и короткими рукавами. В картинной галерее были известные художники русской и иностранной школы. Был очень хорош портрет Екатерины Второй, бюст в натуральную величину, написанный академиком Рокотовым, в резной позолоченной раме, на которой были изображены рузаевские ели и развернутая книга с изображением первой страницы эпистолы, посвященной Струйским Императрице Екатерине Второй. Александра Петровна Струйская пережила своего мужа-поэта на 43 года. Он часто бывал вспыльчив, но скорее поэтически, нежели как самодур. Его друг И.М. Долгоруков по-доброму вспоминал его «со всеми его восторгами и в пиитическом исступлении». Николай Еремеевич создал вокруг своей возлюбленной необычную для того времени атмосферу поклонения, восторга и творчества, духовного тепла и созидания. В «Стихах на себя» он пророчески написал:
Смерть, возьми мое ты тело,
Без боязни уступаю!
Я богатства не имею,
Я богатство, кое было,
Все вложил душе в богатство.
Хоть душа через богатство
И не станется умнее,
Но души моей коснуться,
Смерть, не можешь ты вовеки!
Действительно, он оставил после себя на многие годы освященный своей любовью воздух усадьбы Рузаевка, где выросли еще многие поколения дворян, сохранив в ней дыхание муз, среди них был поэт А. Полежаев. Он оставил своим наследникам главное богатство — блаженство творчества и красоты.
«Музы, вы мое богатство,
И спокойствие душевно,
И блаженство в краткой жизни...»
— писал владелец Рузаевки.
Александра Петровна подарила мужу восемнадцать сыновей и дочерей, из которых четверо были близнецами и десять умерли в младенчестве. Но всю оставшуюся жизнь ее согревал пламень поэтического вдохновения мужа. На акварельном портрете, созданном в 1828 году неизвестным художником и хранившимся в Рузаевке, можно увидеть уже немолодую женщину с выразительными, хотя уже потускневшими от забот и времени глазами; ее приподнятые брови, чуть ироничное выражение глаз говорят о том, что это умная собеседница, не лишенная лукавства и прежнего очарования. Ей было восемьдесят шесть лет, когда она тихо покинула этот мир. А для нас она так и осталась той прекрасной в легкой дымке загадки и очарования, немного грустной и едва улыбающейся молодой женщиной с портрета Рокотова.
Любите живопись, поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно.
Ты помнишь, как из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Ее глаза — как два тумана,
Полуулыбка, полуплач,
Ее глаза — как два обмана,
Покрытых мглою неудач.
Соединенье двух загадок,
Полувосторг, полуиспуг,
Безумной нежности припадок,
Предвосхищенье смертных мук.
Когда потемки наступают
И приближается гроза,
Со дна души моей мерцают
Ее прекрасные глаза.
Н. Заболоцкий.