Баннер

Сейчас на сайте

Сейчас 231 гостей онлайн

Ваше мнение

Самая дорогая книга России?
 

А. Крученых. Чорт и речетворцы.

Спб.: Типо-литография Т-ва “Свет”, [1913]. 16 с., 22,5x16,7 см. Ц. 30 коп. Тираж 1000 экз. На обложке помещена литография (карандаш) О. Розановой [черт, поедающий грешника], над изображением: А Крученых / ЧОРТ и PЕЧЕТВОРЦЫ. (набрано типографским способом); внизу слева — инициалы: О.Р (литографским способом). Книга вышла из печати в ноябре 1913 г. Говорят, Ольга Розанова специально выполнила обложку с «гиньольной» сценкой, где «будетлянин» (похожий на Крученых) пожирает маленького орущего человечка!

 

 


 

Библиографические источники:

1. Поляков, № 45;

2. RAB №№ 41-42;

3. Розанов, № 3094;

4. Гурьянова, 248;

5. Хачатуров. с. 120.

6. Марков. с. 176-177;

7. Russian futurism, 10;

8. Кн. л. 31792;


В этой, одной из самых своих богоборческих книг Крученых расправляется не только с русской литературной традицией — от Пушкина до Ремизова, но и в ее лице со всем миром тех понятий и переживаний, которые были присущи старой культуре. По словам Крученых, текст книги обсуждался с Хлебниковым, которому принадлежат в нем несколько фраз [Крученых]. Особую выразительность книге придает обложка, созданная Розановой. Откликаясь на тему этого своеобразного манифеста, она изображает фигуру черта, поедающего свою жертву — литератора-“речетворца”. Своим устрашающим видом рисунок вызывает в памяти как многочисленные лубочные изображения, так и сцены адских мучений, традиционно присутствующие на западной стене любого русского храма. Гурьянова видит в изображении черта черты А. Крученых [Гурьянова. с. 64]. Книга вышла из печати в ноябре 1913 г. Обложка печаталась на бумаге двух типов — тонкой розового тона и плотной серо-голубого. Марков ошибочно указывает на наличие второго издания.


Ольга Розанова была в равной степени одарена и как живописец, и как график. Особое признание получили ее работы в области печатной графики, в оформлении футуристических книг Хлебникова и Кручёных. Вдохновителем, автором и издателем первых футуристических книг стал Алексей Кручёных. Именно его «острому, непримиримо дерзкому, необычайно умному творческому таланту» (слова Малевича) принадлежала идея новой и в чем-то парадоксальной интерпретации столь актуальной и жизнеспособной в России традиции рукописной книги — книги «как таковой», существующей как неповторимый художественно-эстетический факт. Кручёных, несомненно обладавший редким даром художественного провидения, вернул книге художника, поставив его вровень с автором, сделав его не посредником, а в буквальном смысле «соавтором». Само слово «иллюстрация» в привычном значении в этих изданиях было уничтожено: «Образы поэта остаются неприкосновенными... И центр нового в том, что аналогичность устремлений поэмы и рисунка и разъяснение рисунком поэмы достигаются не литературными, а живописными средствами» . Каждая страница книг будетлян — Кручёных, Д. Бурлюка, Маяковского, В. Каменского — была приравнена к оригинальному, единичному произведению искусства. В рукописной форме уже изначально заложено обещание «единичности», таинства и непосредственности письма, всегда имеющего своего одного-единственного адресата. Николай Бурлюк писал о существовании «живого организма» слова — то же самое можно сказать об этих книгах. Кручёных привлек к этому сотрудничеству лидеров русского художественного авангарда — Михаила Ларионова, Наталью Гончарову, Казимира Малевича, Ольгу Розанову, Николая Кульбина, Кирилла Зданевича и других, ставших оформителями будетлянских книг. Можно сказать, что эти уникальные издания 1912-1917 годов являются не только «частью» творческой лаборатории самого поэта, в которой, как писал в 1920 году Давид Бурлюк, «изготовляются целые модели нового стиля» , но творческой лабораторией всего нового искусства. Ольга Розанова, увлеченная поэзией Хлебникова и Кручёных, с середины 1913 года стала их постоянной сотрудницей. «Первой художнице Петрограда О. Розановой» посвящает свою книгу «Возропщем» в начале их совместной работы Алексей Кручёных. В ней перед стихотворными текстами (отпечатанными типографским способом с применением разных шрифтов) помещены как отдельные страницы две литографии Малевича и третья — Розановой. Беспредметная композиция, построенная на дисгармонии широких черных штрихов, пятен и скорее угадываемого, неясного, неуловимого отражения человеческого лица: глаза, щеки... как будто сокрытого от постороннего равнодушного взгляда. Она разыграна как маленькая музыкальная пьеса, пронизанная одним настроением; как признание, спрятанное в алогизме ритмической прозы Кручёных:

Опять влюблен нечаянно некстати произнес он

я только собирался упасть сосредоточиться заняться

своими чрезвычайными открытиями о воздушных

соединенных озером как появляется интересненькая

и заинтересовывается

меня все считают северо-западным когда я молчу и

не хочу называть почему созданы мужчины и

женщины когда могли быть созданы одни мужчины

(зачем же лишнее) и как сразу кому захочу

стать бессмертием

О считала меня самого полного человека хотя я

ничего особенного с ней не разговаривал только

просила все время не разговаривай пожалуйста не разговаривай

меня это смешило и я ел черный хлеб с солью

тебя все считают тут гением тебя обвиняют только

сопляки не замечают твоей гениальности обнаженно

она захотела скинуть платье но я приказал ей она

упала на руки села на пол и стала перелистывать мои

тетради.

Этот диалог поэта и художницы не прекращался до самой ее смерти в 1918 году — не прекращался в их переписке, в их статьях, в их искусстве, в созданных ими «рукотворных книжках».

У Бенедикта Лифшица в «Полутораглазом стрельце» читаем:

Бедные вегетарианцы! Я не питал к ним никакой злобы в эти осенние дни, когда взоры всей России были устремлены на юг, к Киеву, где разыгрывался последний акт бейлисовской трагедии. Они ведь были настоящими дон-кихотами в стране, населенной миллионами моих соплеменников-антропофагов! Петербургские и московские газеты выходили с вкладными листами, посвященными процессу, а «Киевская Мысль» разбухла до размеров «Таймса». После статей Шульгина, выступившего в защиту Бейлиса, подписка на «Киевлянин» выросла вдвое, и вчерашние союзники Шульгина открыто говорили о нем как о жертве еврейского подкупа. В кинематографах обеих столиц демонстрировался вместе с долгожданными «Ключами счастья» короткометражный фильм — хроника киевского дела. Предприимчивые люди уже составляли конспект безобидной лекции о воздухоплавании, с которой собирались повсюду развозить оправданного Бейлиса. Предвосхищая вероятный исход процесса, «Раннее Утро» издевалось над матерыми антисемитами — Замысловским и Шмаковым:

Оба юдофоба

Горести полны,

Ночью видят оба

Роковые сны.

Видит Замысловский,

Что попал Шмаков

В синагоге Шкловской

В руки резников;

Там его сурово

Режут без конца,—

Будет из Шмакова

Сделана маца.

А в квартирах зажиточных архитекторов, врачей и адвокатов, куда бог весть зачем приводил меня Маяковский, угасал — молчи, грусть, молчи!— осыпаясь малиновым и зеленым японским просом, ниспадая ниагарами выцветающих драпировок, три десятилетия отравивший пылью предшественник и сородич венского сецессиона — стиль макарт. Изнемогая в невозможно восточной позе, принимала интервьюеров Изабелла Гриневская, автор драматической поэмы «Баб». И, отпечатанная на клозетной бумаге (все по той же проклятой бедности, которую публика считала оригинальничаньем), афиша «Первого в России вечера речетворцев» красовалась на перекрестках среди обычных в то время реклам и объявлений:

«Скрипка говорит, поет, плачет и смеется в руках артиста-виртуоза г. Дубинина, выступающего со своим оркестром с семи часов вечера в «Волне». «Дивное обаяние Монны-Лизы товариществом Брокар и К° воплощено в аромате нового одеколона «Джиоконда».

«Осторожно! Гигиенические резиновые изделия опасно брать где-нибудь. Целесообразно обращаться только в единственный специальный склад отделения парижской фирмы Руссель».

Чтобы отгородиться от этого фона, нужна была не одна черно-желтая блуза, а километры полосатой материи; нужны были многосаженные плакаты, а не скромная афиша на канареечном пипифаксе. Мы захлебывались в море благонамеренной, сознательно легализуемой пошлости, и энергия, с которой горсточка людей выкарабкивалась из трупной кашицы омертвевших бытовых форм, уже начинала внушать законные подозрения властям предержащим. К боязни скандала у охранителей порядка примешивались опасения несколько иного рода, и нельзя сказать, чтобы они были вполне неосновательны. Понемногу мы привыкли к тому, что разрешение на устройство вечеров давалось все более и более туго, и нисколько не удивлялись, когда в снятый для очередного доклада или диспута зал нам приходилось пробираться сквозь усиленный наряд полиции. «Первый вечер речетворцев», состоявшийся 13 октября в помещении Общества любителей художеств на Большой Дмитровке, привлек множество публики. Билеты расхватали в какой-нибудь час. Аншлаги, конные городовые, свалка у входа, толчея в зрительном зале давно уже из элементов случайных сделались постоянными атрибутами наших выступлений.37 Программа же этого вечера была составлена широковещательнее, чем обычно. Три доклада: Маяковского — «Перчатка», Давида Бурлюка — «Доители изнуренных жаб» и Крученых — «Слово» — обещали развернуть перед москвичами тройной свиток ошеломительных истин. Особенно хороши были «тезисы» Маяковского, походившие на перечень цирковых аттракционов:

1. Ходячий вкус и рычаги речи.

2. Лики городов в зрачках речетворцев.

3. Berceuse [Колыбельная (франц.)] оркестром водосточных труб.

4. Египтяне и греки, гладящие черных сухих кошек.

5. Складки жира в креслах.

6. Пестрые лохмотья наших душ.

В этой шестипалой перчатке, которую он, еще не изжив до конца романтической фразеологии, собирался швырнуть зрительному залу, наивно отразилась вся несложная эстетика тогдашнего Маяковского. Однако для публики и этого было поверх головы. Чего больше: у меня и то возникали сомнения, справится ли он со взятой на себя задачей. Во мне еще не дотлели остатки провинциальной, граничившей с простодушием, добросовестности, и я все допытывался у Володи, что скажет он, очутившись на эстраде. Маяковский загадочно отмалчивался. В вечере, согласно афише, должны были участвовать шесть человек, вся «Гилея» в полном составе. Кроме того, объявление гласило, что «речи будут очерчены художниками: Давидом Бурлюком, Львом Жегиным, Казимиром Малевичем, Владимиром Маяковским и Василием Чекрыгиным». Под этим разумелись не зарисовки нас художниками, а специально расписанные экраны, на фоне которых, условно отгораживавшем футуристов от остального мира, мы хотели выступать. Но Хлебников находился в Астрахани. Кроме того, его нельзя было выпускать на эстраду ввиду его слабого голоса и безнадежного «и так далее», которым он, как бы подчеркивая непрерывность своей словесной эманации, обрывал чтение первых же строк. Давида тоже не было в Москве: ему срочно пришлось выехать по делам в Петербург, и он поручил прочесть свой доклад брату Николаю. Чтобы как-нибудь выправить положение, я вызвался читать сверх своих собственных стихов вещи Хлебникова. Успех вечера был в сущности успехом Маяковского. Непринужденность, с которой он держался на подмостках, замечательный голос, выразительность интонаций и жеста сразу выделили его из среды остальных участников. Глядя на него, я понял, что не всегда тезисы к чему-то обязывают. Никакого доклада не было: таинственные, даже для меня, египтяне и греки, гладившие черных (и непременно сухих) кошек, оказались просто-напросто первыми обитателями нашей планеты, открывшими электричество, из чего делался вывод о тысячелетней давности урбанистической культуры и... футуризма. Лики городов в зрачках речетворцев отражались, таким образом, приблизительно со времен первых египетских династий, водосточные трубы исполняли berceuse чуть ли не в висячих садах Семирамиды, и вообще будетлянство возникло почти сейчас же вслед за сотворением мира. Эта веселая чушь преподносилась таким обворожительным басом, что публика слушала, развесив уши. Только когда Маяковский заговорил о складках жира в креслах зрительного зала, в первом ряду, сплошь занятом военными, раздался звук, похожий на дребезжанье развихлявшегося мотора: блестящие, «в лоск опроборенные» кавалеристы, усмотрев оскорбительный намек в словах докладчика, в такт, «по-мейерхольдовски», застучали сердито о пол палашами. Я наблюдал из-за кулис этих офицеров, перед которыми две недели назад должен был бы стоять навытяжку, и предвкушал минуту, когда буду читать им хлебниковское «Крылышкуя золотописьмом тончайших жил». Мне доставляли неизъяснимое удовольствие сумасшедший сдвиг бытовых пропорций и сознание полной безнаказанности, этот однобокий суррогат чувства свободы, знакомый в те годы лишь умалишенным да новобранцам. Только звание безумца, которое из метафоры постепенно превратилось в постоянную графу будетлянского паспорта, могло позволить Крученых, без риска быть искрошенным на мелкие части, в тот же вечер выплеснуть в первый ряд стакан горячего чаю, пропищав, что «наши хвосты расцвечены в желтое» и что он, в противоположность «неузнанным розовым мертвецам, летит к Америкам, так как забыл повеситься». Публика уже не разбирала, где кончается заумь и начинается безумие. Блестящая рампа вытянувшихся в одну линию офицерских погонов — единственная осязаемая граница между бедламом подмостков и залом, где не переставал действовать «Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями», — во втором отделении была взорвана раскатами бархатного голоса, из которого Маяковский еще не успел сшить себе штаны. Хотела или не хотела того публика, между нею и высоким, извивавшимся на эстраде юношей не прекращался взаимный ток, непрерывный обмен репликами, уже тогда обнаруживший в Маяковском блестящего полемиста и мастера конферанса. Он читал свои последние стихи, которые впоследствии, не знаю, по каким причинам, сбив хронологию, отнес к более раннему периоду своего творчества: «Раздвинув локтем тумана дрожжи...», «Рассказ о влезших на подмосток», «В ушах обрывки теплого бала...», «Кофту фата». Особенный эффект, помню, произвело его «Нате!», когда, нацелившись в зрительном зале на какого-то невинного бородача, он заорал, указывая на него пальцем:

Вот вы, мужчины, у вас в усах капуста

Где-то недокушанных, недоеденных щей! —

и тут же поверг в невероятное смущение отроду не ведавшую никакой косметики курсистку, обратясь к ней:

Вот вы, женщины, на вас белила густо,

Вы смотрите устрицами из раковин вещей!

Но уже не застучали палашами в первом ряду драгуны, когда, глядя на них в упор, он закончил:

...И вот

Я захохочу и радостно плюну,

Плюну в лицо вам,

Я—бесценных слов транжир и мот.

Даже эта, наиболее неподатливая часть аудитории, оказалось, за час успела усвоить конспективный курс будетлянского хорошего тона. Всем было весело. Нас встречали и провожали рукоплесканиями, невзирая на заявление Крученых, что он сладострастно жаждет быть освистанным. Мы не обижались на эти аплодисменты, хотя и не обманывались насчет их истинного смысла. Газеты, объявившие нас не «доителями изнуренных жаб», а доителями карманов одураченной нами публики, усматривали в таком поведении зрительного зала тонкую месть и предрекали нам скорый конец. Нас не пугали эти пророчества: напротив, в наступавшем зимнем сезоне мы собирались развернуть нашу деятельность еще шире. Маяковский готовил свою трагедию. Матюшин писал оперу. Футуризм перебрасывался даже на театральный фронт.



Книжные сокровища России

Листая старые книги

Русские азбуки в картинках
Русские азбуки в картинках

Для просмотра и чтения книги нажмите на ее изображение, а затем на прямоугольник слева внизу. Также можно плавно перелистывать страницу, удерживая её левой кнопкой мышки.

Русские изящные издания
Русские изящные издания

Ваш прогноз

Ситуация на рынке антикварных книг?